Это была измена – ее подлая измена – вот она прижимается к адвокату, в то время как (юноша), которому она обязана хранить верность, выброшен, стерт, исчез для нее… и это меня пугало, будто терялась последняя надежда на красоту в моей реальности перед угрозой распада, агонии, страдания, омерзения. Какая подлость! Он что, ее обнимал? Или держал за руку? Как отвратительно и оскорбительно для ее рук – лежать в его ладонях! Вдруг я почувствовал, как это бывает во сне наяву, что я в преддверии какого-то открытия, и, обернувшись, заметил нечто… нечто поразительное.
Фридерик был не один, где-то рядом с ним, в нескольких шагах, почти слившись с зарослями, стоял Кароль.
Здесь Кароль? С Фридериком? Но каким чудом привел его сюда Фридерик? Под каким предлогом? Однако он был здесь, и я понимал, что он здесь ради Фридерика, а не ради нее – он пришел не из интереса к тому, что делалось на скамеечке, его привлекало присутствие Фридерика. Все это было настолько смутным и щекотливым, не знаю, сумею ли растолковать… У меня осталось такое ощущение, что (юноша) явился сюда непрошеным только для того, чтобы сильнее нас распалить… чтобы усилить эффект… чтобы нам было еще больней. Вероятно, когда тот, старший мужчина, оскорбленный изменой этой девицы, стоял, всматриваясь в темноту, он, юнец, бесшумно вынырнул из зарослей и встал рядом с ним, не сказав ни слова! Было это и дико, и смело! Но мрак все скрывал, ведь мы были почти невидимы, и тишина – ведь никто из нас не мог заговорить. И очевидность факта тонула в небытии ночи и молчания. Кроме этого, необходимо добавить, что действия (юноши) несли в себе самооправданность, почти безгреховность, его невесомость, эфемерность, снимали всякую вину, и он, (по-юному) симпатичный, мог подойти к каждому… (когда-нибудь я объясню смысл этих скобок)… И вдруг он исчез так же легко, как и появился. Но его появление среди нас привело к тому, что скамеечка пронзала как кинжалом. Приводило в бешенство, было необъяснимо это появление (юноши) в то время, как (девушка) изменяла ему! Все происходящее в мире – это шифр. Непонятными бывают зависимости между людьми и вообще явлениями. Вот, в данном случае… все поразительно очевидно – а понять, полностью расшифровать не удается. Одно ясно – реальность как-то странно закружилась.
В этот момент со стороны конюшни грянул выстрел. Мы побежали напрямик все вместе и кто с кем. Вацлав бежал рядом со мной, Геня с Фридериком. Фридерик, который в критических ситуациях был предприимчив и хладнокровен, свернул за сарай, мы за ним. Посмотрели: ничего страшного. Немец, под мухой, забавлялся стрельбой из дробовика по голубям – но вот немцы уселись в автомобиль и, помахав на прощание, уехали. Ипполит со злобой взглянул на нас.
– Оставьте меня.
Этот взгляд вырвался из него, как из открытого окна, но он сразу же захлопнул в себе все окна и двери. Пошел к дому.
Вечером, за ужином, красный и размякший, он налил водки и сказал:
– Ну что ж! Выпьем за здоровье Вацлава и Гени. Они уже столковались.
Фридерик и я поздравили нареченных.
6
Алкоголь. Шнапс. Упоительное приключение. Приключение как рюмка крепкой – и еще рюмка, – но скользким было это пьянство, в любой момент оно грозило падением в грязь, в порок, в чувственную гнусность. Однако как тут не пьянствовать? Ведь пьянство стало нашей гигиеной, каждый одурманивался, чем мог и как только мог, – ну и я тоже, – лишь пытался соблюсти хоть какое-то человеческое достоинство, сохраняя в пьянстве позу исследователя, который, несмотря ни на что, наблюдает – который напивается, чтобы наблюдать. Вот я и наблюдал.
Жених уехал после завтрака. Но было решено, что послезавтра мы всей компанией отправимся в Руду. Потом подкатил на бричке к крыльцу Кароль. Он должен был ехать в Островец за керосином. Я вызвался сопровождать его.
А Фридерик уже открывал рот, чтобы заявить, что он едет третьим, – но впал во внезапную заторможенность… нельзя было предсказать, когда это с ним случится. Уже открывал рот, но опять его закрыл и снова открыл – и, побледнев, остался в тисках этого мучительного состояния, а бричка уехала с Каролем и со мной.
Подрагивающие в рыси конские зады, песчаная дорога, бескрайность пейзажей, медленное кружение холмов, заслоняющих друг друга. Утром, в пространстве, я с ним, я рядом с ним – оба выехавшие на яркий свет из низины Повурны, и нецензурность моя с ним, поставленная под удар окружающих пространств.
Я начал следующим образом:
– Ну, Кароль, что это ты с той бабой вытворял вчера, у пруда?
Чтобы лучше разобраться в моем вопросе, он спросил неуверенно:
– А что?
– Но ведь все видели.
Это было довольно неопределенное вступление – лишь бы завязать разговор. Он рассмеялся на всякий случай и, чтобы свести все к легкой беседе, сказал:
– Ничего особенного, – и равнодушно махнул кнутом…
Тогда я выразил удивление:
– Если бы она хоть на что годилась! А то ведь какая-то образина, к тому же старая! – Так как он не отвечал, я настаивал: – Ты что ж, со старыми бабами якшаешься?
От нечего делать он стеганул кнутом по кустам. Потом, будто это подсказало ему нужный ответ, вытянул кнутом лошадей, которые дернули бричку. Этот ответ я понял, хотя его и нельзя перевести на слова. Какое-то время мы ехали быстрей. Но скоро лошади замедлили бег, и, когда они его замедлили, он улыбнулся, дружелюбно блеснув зубами, и сказал:
– Какая разница, что старая, что молодая?
И рассмеялся.
Меня охватила тревога. Будто легкий озноб прошел по коже. Я сидел рядом с ним. Что бы это значило? Прежде всего одно бросалось в глаза: чрезмерное значение его зубов, которые сияли в нем и были для него внутренней обеляющей белизной, – таким образом, важней были зубы, чем то, что он говорил: казалось, что он говорил для зубов, – и мог говорить что угодно, так как говорил для удовольствия, был игрушкой и отрадой, понимал, что самая отвратительная гнусность будет прощена его веселым зубам. Кто же сидел рядом со мной? Кто-то такой же, как я? Да где там, это было существо качественно иное и обаятельное, родом из цветущего края, от него исходила благодать, переливающаяся в очарование. Принц и поэма. Однако почему принц бросался на старых баб? Вот вопрос. И почему это его радовало? Радовала собственная похоть? Радовало, что, будучи принцем, он оставался одновременно во власти похоти, которая толкала его к женщине, пусть даже самой мерзкой, – это его радовало? Эта красота (связанная с Геней) настолько себя не уважала, что ей было почти все равно, чем удовлетвориться, с кем якшаться? Мрак какой-то. Мы съехали с холма в Грохолицкий овраг. Я поймал его на неком кощунстве, совершаемом с удовольствием, и понял, что это кощунство небезразлично для души, да, нечто отчаянное по самой своей сути.
(Однако, возможно, я предавался этим спекуляциям, чтобы сохранить хотя бы позу исследователя во всей этой пьянке.)
Но, возможно, он задрал подол этой бабе, чтобы быть солдатом? Разве это не по-солдатски?
Я спросил (поменяв для приличия тему – нужно было следить за собой):
– А с отцом из-за чего воюешь?
Он помедлил, слегка удивившись, но быстро сообразил, что я, должно быть, узнал это от Ипполита, и ответил:
– Он маму изводит. Житья ей не дает, падла. Если б он не был моим отцом, уж я б его…
Ответ был безукоризненно выверен – он мог признаться, что любит мать, так как одновременно признавался, что ненавидит отца, это ограждало его от сентиментальности – но, чтобы прижать его к стене, я спросил напрямик:
– Сильно мать любишь?
– Конечно! Ведь это мать…
Имелось в виду, что нет в этом ничего особенного: все знают, что сын должен любить мать. Однако была в этом какая-то странность. Странно это было, если разобраться, ведь минуту назад он был настоящим анархистом, кидающимся на старую бабу, а сейчас вдруг показал себя традиционалистом, подчиняющимся закону сыновней любви. Так что же он признавал – законность или анархию? Но если он и следовал так послушно традициям, то совсем не для того, чтобы поднять себе цену, а именно для того, чтобы лишить себя всякого значения, представить свою любовь к матери как нечто совершенно обычное и не стоящее внимания. Почему он постоянно отрицает за собой всякую значимость? Эта мысль была странно притягательной – почему он отрицает за собой значимость? Эта мысль была как чистый спирт – почему рядом с ним любая мысль всегда становилась притягательной или отталкивающей, всегда страстной и возбуждающей? Теперь мы въезжали на холм, за Грохолицами, с левой стороны поднимался желтый глинистый овраг, где были выкопаны ямы под картофель. Лошади шли шагом – и тишина. Кароль неожиданно разговорился: