Изменить стиль страницы

13

Она пришла и сказала, что хочет с ним поговорить. Они не знали, кто она такая, и разглядывали ее с недоверчивым любопытством. Женщина объяснила, что она нездешняя. Она была немолода, и видно было, что она проделала дальний путь. Ее дочь, на вид лет семнадцати, осталась сидеть на лестнице у входа, подставляя рябое лицо солнечным лучам и отказавшись разговаривать с помощниками префекта, которые вышли на лестницу и, подталкивая ее в бок, предлагали ей задрать юбку, чтобы они могли проверить, нет ли у нее рябин и промеж ног. Потом они заметили, что она устала, и в приступе благородства дали ей кусок хлеба и кружку вина. Она стала, есть, глядя на них загадочными пустыми глазами. Тот, кто сидел слева от нее, сунул руку ей за пазуху и схватил за грудь, крепкую, молодую, но едва развитую, словно у девушки-подростка. Она не сделала попытки ему помешать, и он тискал ее грудь, а потом сжал сосок, поглядеть, как она к этому отнесется. Она не отнеслась никак. Она спокойно, сосредоточенно жевала, а до него ей дела не было, и лицо ее было настолько лишено всякого выражения, что под конец, устыдившись, он убрал руку и оставил девушку в покое.

А в ратуше префект продолжал допрашивать мать.

— О чем вы хотите с ним говорить? — добивался он. — Вы знаете, кто он такой?

— Нет, — отвечала она, и говор у нее был такой смешной, что, когда она в первый раз высказала свое пожелание, ответом ей были взрывы смеха. — Я не знаю, кто он, да и никогда об этом не спрашивала. Я просто хочу с ним поговорить.

— Выходит, вы с ним совсем незнакомы? — спросил префект еще нетерпеливее и бросил взгляд на лестницу, где его подчиненные уселись справа и слева от девушки. — Какая вам тогда корысть с ним говорить?

— А я и не говорю, что у меня корысть, — отвечала она с прежним терпением. — Я просто хочу его увидеть.

Тогда они впустили ее.

Они повели ее по коридору к камере, одной из двух камер, находившихся в ратуше, и она шла, щурясь и стараясь поспевать за ними, чтобы причинить им как можно меньше хлопот и не вывести их из терпения; и вот она оказалась перед какой-то дверью, услышала, как громыхнули железные скобы, щеколду отодвинули, она вопросительно глянула на них: может ли она войти в камеру сама, или ее туда введут. Они дали ей в руку свечу, сказали, смотри не подожги солому, да не задирай юбку, не старайся его распалить. Он, мол, теперь слишком слаб, чтобы на нее влезть (если она пришла за этим).

Он лежал на деревянной койке и глядел на нее, хмуря лоб.

— Вот я и пришла, — застенчиво сказала она.

Собраться с мыслями было трудно, но он знал, что должен. Они нашли ее, думал он, нашли свидетеля, чтобы меня уничтожить. Он осторожно приподнялся, чувствуя, как саднят рубцы на спине, когда о них трется рубашка, но он уже привык к этой боли.

— Вижу, — сказал он. — А где твоя дочь?

— Сидит на лестнице, снаружи, — ответила женщина.

— Что ж, Ткач будет рад, — сказал он, презрительно глядя на нее в упор.

Не надо мне было брать ее тогда у костра, с горечью подумал он. Она того не стоила. Рыхлая, широкая, словно нарожала десяток детей, лучше было спровадить ее подальше.

Казалось, на какую-то минуту она растерялась, но потом по ее лицу скользнула смутная улыбка.

— Правда? — проговорила она. — Хорошо бы. Она часто о нем вспоминала.

Он бросил на нее неуверенный взгляд: шутит она или нет; впрочем, до сих пор ему не приходилось слышать от нее шуток.

— Чего тебе надо? — коротко спросил он.

— Быть здесь, — просто сказала она.

— Здесь? — раздраженно воскликнул он. — Ты что, не понимаешь, черт возьми, что тебе нельзя здесь быть!

— Тогда там, — сказала она, неопределенным движением указав то ли на город за стенами ратуши, то ли на мир вообще. — Я подожду, пока ты со всем этим разделаешься.

— Разделаюсь! — взорвался он. — Разделаюсь! Да если ты расскажешь им про меня, это они разделаются со мной, и навсегда!

— Вон что, — сказала она упавшим голосом и смущенно съежилась под его взглядом. — Я просто думала, ты будешь рад.

Он, было, встал, но теперь рухнул на койку, закрыв лицо руками. Она вернулась, она, которую он бросил на постоялом дворе, она, за которой по пятам шла чума и которую он не захотел больше употреблять, взятая приступом, изнасилованная, ни разу не попрекнувшая его ни словом. Сомнений нет, она его искала и нашла. Теперь она все погубит, ведь они наверняка станут ее допрашивать, а она по глупости расскажет все про побег, про незнакомца, про то, о чем он, Мейснер, рассказывал, про все то, что он считал забытым, смытым в узкий провал лет, которые казались ему бесплодными, растраченными зря, — все это теперь восстанет из небытия, чтобы свидетельствовать против него. И тогда они вызовут Ткача, зажмут его пальцы в тиски и закрутят покрепче, и он поорет немного, а потом станет рассказывать взахлеб, как все началось, и про пещеру, где его нашли, и про побег — и все будет доказано.

Он посмотрел на женщину. Она стояла на прежнем месте и молча улыбалась.

— Ничего никому не рассказывай, — хрипло сказал он. — Ничего из того, что знаешь обо мне. Ничего.

Она улыбалась все добродушней — улыбкой человека, который, наконец, в силах что-то предпринять, которому перепала толика власти и он преобразился от собственной важности, хоть и не знает, что с этой важностью делать.

Он смотрел на нее и думал: «Я прошу, я клянчу у нее, а она смотрит на меня и по-матерински улыбается. Ей бы плюнуть мне в лицо, а она улыбается».

— Тебе ничего не нужно? — дружелюбно спросила она все с той же невыносимо снисходительной улыбкой на губах.

Нужно, подумал он.

Он рывком вскочил, сделал два шага к ней и с размаху, молниеносно нанес ей короткий удар в зубы. Она отшатнулась, уставившись на него с ужасом.

— Убирайся, — тихо сказал он. — Убирайся.

Они вывели ее из ратуши. Когда она оказалась на лестнице, префект спокойно спросил ее, узнала ли она то, что хотела узнать. Она не ответила. Дочь по-прежнему сидела на ступеньках, жевать она перестала, а стражам надоело ее безразличное молчание. Женщины спустились с лестницы и медленно побрели по городу, две серые мыши, жмущиеся к стенам домов. Никто их не заметил.

Он нашел железный гвоздь и стал рисовать им на каменной стене. Дело продвигалось медленно, приходилось думать над тем, что рисуешь. Сначала он нарисовал треугольник. Потом еще один, основание, которого лежало над вершиной первого и касалось ее своей серединой.

Меня погубил успех, а не Зелингер, думал он. Зелингер сделал то, что должен был сделать. Всегда найдется кто-нибудь, кто встанет и укажет, что черта перейдена. Правда, его он не учел — не учел Зелингера из Зеефонда. Ничтожные рабы опрокидывают колесницу триумфатора. Они должны ее опрокинуть, потому что она покатила не по той дороге.

Искушение было велико, думал он. Сперва больная, с которой все шло хорошо, которую он вылечил. Потом другая, привлекшая еще большее внимание, но тут получилась осечка. Я не должен был так рисковать. Но когда при мне нет ни силы, ни визионерского дара, пациенты все равно толпятся вокруг со своими болезнями и смотрят на меня, словно сила при мне. Они не понимают, что это зависит не только от меня. Что мне надо помочь ее накопить.

У великого Парацельса тоже бывали неудачи. Ему пришлось скитаться из города в город с готовой рукописью «Сифилитических болезней». Только в Лейпциге удалось ее напечатать вопреки глухому недовольству бургомистра. Великий Парацельс был выносливым, — думал Мейснер.

Великий Парацельс, думал он, пробуя это имя на вкус. Великий Парацельс, которого все время преследовали неудачи.

Хотел бы я знать, вяло думал он перед тем, как его сморил сон, что станет делать герцог. Может, все переменится. А может, полетит в пропасть.

В свете, который падает из оконца, лицо его кажется сильным и властным. А если посмотреть в крохотный дверной глазок, к которому часто припадают стражники, он похож на портрет кисти средневекового мастера: длинные волосы, борода, просветленное лицо.