Еще понесло эхо по площади команды и рявк полков.

Грянул новый марш, и пошел этот великий, литой, сокрушительный, как наступающая армия, парад. Пузатые, огруженные броней орденов полководцы шли, чеканя шаг, будто молодые, вздымали, держа двумя руками за древко, флаги и знамена знаменосцы. Слитно, плечо в плечо, держали равнение ряды. Фуражки, зеленые каски, кортики, плащ-палатки, мерный топот тысяч сапог, марш-марш, непрерывный марш вел всех в едином ритме. Не помню, чтобы еще когда-либо такой мальчишеский восторг и радость переполняли душу, хотелось тоже шагать, мчаться идти вместе с ними, кажется, если б не рука тети

Шуры на моем плече, я сорвался бы и умчал куда-то: хотелось бешено прыгать, орать, взвиться в небо.

Все кричали “ура!”, мужчины утирали слезы, и женщины подносили белые платочки к глазам.

А полки шли и шли, едино и мощно, и только плакаты впереди обозначали: “Белорусский…”, “Украинский”. Мне уже знакомы были эти названия, всю войну слышал я их в сводках, в приказах Верховного

Главнокомандующего. Я был дитя воины и будто сам шел сейчас с ними по площади.

И вместе с тем все прежнее, вся другая жизнь, мама, отец, мой дом, лагерь, Таня Боборыкина, – все отступило, померкло в блеске и грохоте этого парада.

Всех ненадолго отвлек внезапный легкий дождь, на трибунах заботливо обернули головы к Мавзолею, и, кажется, там появились два-три зонтика, брусчатка площади мокро заблестела, но парад двигался своим ходом – что этой армаде, прошедшей огни и воды, был реденький дождик!.. Пробравшись через толпу, появился возле нас уже знакомый мне полковник Воротынцев, красавец с казацким чубом. Он тоже сверкал парадным мундиром с кучей орденов. Обнялся с дядей Сашей, мне пожал руку, а тете Шуре руку поцеловал и поднес букет тюльпанов. Она подняла их над головой, будто защищаясь от дождя, и цветы рядом с ее белой вуалькой сделали ее еще краше.

Парад гремел и впечатывал шаг в камень площади.

Уже трудно и передать, и слова тратить попусту: о том, что случилось дальше, все знают. Вроде бы незаметно, неслышно отделились от остальных войск сотни две солдат, будто что-то тая в своей массе, а потом, двинувшись к самому Мавзолею, с ходу раскрыв, развернув эту свою тайную ношу, обнажили, раскрыли и развернули некие знамена, флаги. Дядя Саша и полковник со значением переглянулись: уж они-то знали, что сейчас будет. Я перестал пялиться на тетю Шуру, ее глаза тоже особо засияли из-под вуали, и тут началось то, от чего уже никто не мог отвести глаз. Солдаты, раскручивая на ходу, разматывая с древков полотнища цветастых, черно-красных, в крестах и свастиках знамен, стали швырять их с силой, как ненужные тряпки, как шваль, целясь в подножие Мавзолея. Вопли и стоны сотрясли толпу. Все тянули шеи, сворачивали головы, чтобы видеть, не пропустить, как летят эти опозоренные, захваченные у врага знамена, орлы, кресты, пауки, волчьи оскаленные морды.

– Над всей Европой развевались, – сказал дядя Саша и указал мне на какую-то черную штуковину, вроде зубцов ключа, которую на черном древке заносил очередной солдат, чтобы швырнуть в уже изрядною кучу знамен. – Это штандарт самого Гитлера.

И опять я ощутил себя тем солдатом, что швыряет этот штандарт. Это был я, не успевший, к моему горю, воевать в ту войну, плавать на подлодках, в танке форсировать реки и болота, сбивать “мессеров” и

“юнкерсов”, пикировать на летающей лодке, стать Героем Советского

Союза. Счастье, что я попал хотя бы на этот замечательный парад, все увидел своими глазами. Этот день похож был на день Победы, 9 мая, который я хорошо помнил.

После парада, когда вернулись на Чистопрудный, был еще обед. Стол уже стоял накрыт, в тарелках, рюмках и закусках, какая-то подруга или соседка тети Шуры, с косою, уложенной холмиком на затылке, хозяйничала. Громко играл открытый патефон и так же громко радио, только по радио пели военные песни и марши, а с пластинки несся голос Лещенко: “Эх, Андрюша, нам ли быть в печали, пой, играй, гармонь, на все лады…”.

Выходила какая-то несуразица, тетя Шура стала смеяться со своей подругой, Светланой Ивановной. С нами приехал, конечно, и полковник.

Благодарно глядя на него, тетя Шура устроила его тюльпаны в красивую вазу.

Я окончательно забылся, не вспоминая про отца и маму, про лагерь и

Таню Боборыкину.

Вспомнил только лагерный обед, что1 там сегодня едят, когда здесь появились мои любимые щавелевые щи, котлеты с по-настоящему жареной картошкой. Светлана Ивановна суетилась между кухней и столовой, тетя

Шура стала ей помогать. Она преобразилась в момент, сняла нарядные туфли на каблуках, надев другие, сменила платье, повязавшись поверх него фартуком явно трофейного происхождения: с гномиками-поварятами, которые что-то варят, режут. Что-то было в этом фартуке, напоминающее брошенные на площади немецкие знамена, тетя Шура двигалась проворно и легко, пересмеивалась с полковником, сама наливала в тарелки, раскладывала котлеты и картошку. Мужчины пили водку из пузатого графинчика, где плавал стрючок красного перца с хвостиком. Шура тоже выпила с ними рюмку по приглашению полковника.

Она подставила стопочку, а он ей налил. “ Ради селедки”, – сказала

Шура. Соблазнительно разделанная селедка, обрамленная луковыми кольцами, вправду так и манила. Нам со Светланой Ивановной было налито понемногу шампанского. Я закусил его той же селедкой. На десерт был уже знакомый мне компот (тут вспомнился наш лагерный черный из сухофруктов) и еще клубника. Говорили, конечно, о параде, о войне, маршалах, полковник рассказывал дяде Саше и Шуре об английском и американском радио, которые что-то уже сообщили о параде и эпизоде со знаменами фашистских армий.

Потом дядя Саша встал, сказал: “Извините, на три минуточки”, – и вышел. Когда мы приехали, в прихожей на полу я увидел знакомые мне свертки книг в коричневой бумаге, и меня осенила одна идея. На кухне я сказал о ней Шуре. Она не особенно прислушалась, сказала: не имеет значения, но я все-таки решился и пошел за дядей Сашей. Тем более что мне показалось, я мешаю: Шура с полковником играли в гляделки не хуже нас с Таней Боборыкиной. Дядя Саша лежал в спальне на той же огромной кровати с цаплями, без кителя, но в брюках и ботинках, только галстук на рубашке распущен. Выглядел усталым, даже бледным.

Показал мне на тот же пуф, где я сидел вчера. Мне хотелось сказать ему много самых хороших, благодарных слов, но я не умел и стеснялся.

Застенчивость и недостатки воспитания.

Мы успели немного поговорить о параде, как аккуратно вошла тетя Шура.

– Ты как, Саш?

– Ничего, Шуренок, не беспокойся, я на минутку, устал малость.

Шура мешала моему замыслу – сказать, что я хотел, но потом я подумал: наоборот, может, при ней легче будет. Собрав все силы, я начал:

– Дядя Саша, помните, я один раз ваши книжки разбирал.

– Ну-ну, и что? – отозвался он без всякого интереса.

Я еще крепился и продолжал, уже вроде обращаясь к Шуре:

– И я одну книжку без спроса себе взял.

– Какую? – Она уже показывала мне взглядом, что одобряет: давай дальше.

– Мопассана, – сказал я еле-еле.

Дядя Саша глядел в потолок, чуть подрагивая носком начищенного ботинка.

– А кто это? – спросил он Шуру.

– Мопассан, французский писатель.

Дядя Саша дал понять, что не знает, о чем речь.

– Ну, еще фильм был, “Пышка”, Сергеева играла. Не помнишь?

Нет, он не помнил.

– Ты вообще такие книжки не любишь читать, – сказала Шура, – про любовь и все такое.

Качанием генеральского ботинка дядя Саша выразил согласие.

– Ты что же гостя одного оставила? – спросил он ее. – Иди. – И мне:

– Ну, взял и взял. Считаем, что я тебе подарил. Идет?..

– Идет. – Я унял, наконец, волнение. – Спасибо.

– Вообще-то рано еще Мопассана читать, – вдруг чуть все не испортила

Шура.

– Да я все уже читал, – сказал я смело.

– Правильно, – одобрил дядя Саша, – читай, мне в твои годы некогда было читать.