Ни дисциплины, ни Фимы, ничего подобного – всё осталось за спиной.

Але-гоп! – как кричал бывало отец. Смотри, Таня, смотри, Наташа, сейчас! Хорошо оттолкнулся, правильно лечу, все нормально, ребята!

Нормально вхожу в воду, ныряю глубже, фиксирую все, чтоб не напороться на какую-нибудь гадость, иду еще чуть глубже, сам себе радуюсь. Проплыл под водой метра три -четыре, сколь воздуха хватило, потом пошел вверх. Жду, что на обрыве сейчас заорут ребята “ура!..

Может, Таня с Наташей стоят. Высовываю голову, открываю глаза, а там

– Фима наш прекрасный. Кудри дыбом, глаза выпучены, руки рупором сложил и орет: “Назад! Негодяй! Кто разрешил?!” Ах, думаю, гад ты наш, сучий потрох!.. И, больше не нырнув, не бултыхнувшись, спокойно плыву к берегу, ползу по чистому, скользкому подъему, подтягиваю свои некрасивые черные трусы, слезы душат: за что?.. Вылез, как мокрая курица, ребята в россыпь, под кустом Таня с Наташей, еле вижу, солнце слепит. А э т о т орет уже в лицо, в голову:

– Вон из лагеря! Исключаю на три дня! Без всякого тебе совета отряда, линейки, демократизма-централизма! Чтоб ноги твоей больше не было! Паразит!

Черт с тобой! Не буду же я унижаться, прощения просить. Просить прощения я вообще не умел никогда – нож острый. Таню только жалко – сразу запечалились за меня ее глаза. Пошли с мальчишками совет держать, – один предложил денек переждать, все потом уладится, у кого-то где-то рядом на даче родственники живут, можно туда, другие хотели к Фиме идти, за меня просить. Нет, к черту, выгнал так выгнал

– лучше уеду. Собрали мне мелочишки на дорогу и проводили на электричку. Наташа тоже пошла, ей сказал, напишу Тане письмо, все объясню. Спасибо скажи Тане Боборыкиной, скажи, она лучше всех.

Забрал я свой белесый брезентовый чемоданчик, по дороге, глядя на мелькающие подмосковные платформы, думал уже о другом: как проклятый

Фима позвонит на работу отцу или домой маме, которая разозлится и отлупит, пожалуй. Как я дома вдруг появлюсь? Сестренка в летнем детском саду, мама одна с маленьким братом, еще я ей на голову!..

Друг Вовка на даче, другой, Сережка в городе, но у них и без того тесно. Господи, а дядя Саша и тетя Шура! Они-то поймут, они-то не прогонят. Я не ошибся.

– Ой, кто к нам пришел! – запела своим красивым голосом тетя Шура в разрисованном огромными цветами платье, голорукая, голошеяя, обнимая меня в прихожей и обдавая чудесным запахом духов. – Ничего, Мика, – назвала меня детским домашним именем и подмигнула дяде Саше, слепив черные ресницы, – нет худа без добра. Проходи.

– Точно, – сказал дядя Саша, уютный, круглый, лысый, в старых галифе и тапках, пожимая мне руку. – Зато завтра могу взять тебя на одно мероприятие.

Он повел меня в спальню, которую целиком занимала большая квадратная кровать, покрытая не то японским, не то китайским покрывалом в цветах и цаплях. Он сел на нее, а меня усадил напротив, на низенький пуфик, обитый такой же материей Мне показалось, это для того, чтобы я не стоял рядом, возвышаясь, – я уже на полголовы его перерос.

Слово “меро приятие” в мире взрослых могло означать что угодно; футбольный матч, поездку за город, кино или концерт в каком-нибудь полуизвестном клубе, парад самолетов или танков, поездку на речном трамвайчике или просто в Серебряный Бор, Архангельское. Я рассказал про Фиму, он отозвался:

– Во, сволочь какая, ефрейтор!.. Ладно, не горюй, давайте ужинать.

В столовой большой стол накрыт белой скатертью, на нем человеческая посуда, а не миски и алюминиевые ложки; вилки, стаканы в подстаканниках, заварной цветастый чайник, еда тоже совсем другая, не лагерная. За ужином мне сказали, что сами позвонят насчет меня отцу и маме, а я, если хочу, пока могу побыть у них. Тетя Шура раскладывала на тарелки жареную рыбу и свежий сметанный салат, вкус которого я уже забыл. Они пили вино из темной грузинской бутылки, разливали в синие бокалы, а мне дан был розово-вишневый компот. Я вспомнил, что в лагере сейчас тоже ужин, и представил Наташу и Таню на их обычных за длинным столом местах.

А мероприятие оказалось такое: с утра ехать на Красную площадь. Там будет парад. Обалдеть!

С утра для дяди Саши из шкафа достается заботливо обернутый простыней голубой генеральский китель, завеса сдернута – и блеск его напоминает кирасу: золото пуговиц и погон, звон и побрякивание орденов-медалей, сплошь покрывающих грудь. Я впервые видел их сразу в таком количестве.

На тете Шуре – белый костюм, белые высоченные туфли-“шпильки”, белая же – на черных кудрях – шляпка из птичьих перьев с вуалькой в белых мушках. Красавица!

Мне была вынесена моя рубашка, выстиранная тетей Шурой с вечера, прежде белая, а теперь скорее сероватая, но крахмальная, еще горячая после утюга. Ботинки на мне старые, порыжелые, подразбитые в лагере, но в коридоре в ящике нашлись щетки, баночки с ваксой, и я постарался сделать их поприглядистей. Хотел напялить еще свою фасонистую кепочку, но нет, тетя Шура отбросила ее в сторону, провела мягкой, душистой, пахнущей маникюром рукой по волосам, вчера еще вымытым, взъерошила чубчик и чуть толкнула пальцами в лоб, отстраняя, – мол, и так хорош.

Пока мы собирались-одевались, радио гремело стихами и песнями, звонил несколько раз телефон, Шура брала трубку, что-то с кем-то обсуждала. Предлагала позвонить маме, чтобы мне поехать домой, я отказался. Зачем это мне выволочка вместо Красной площади?

– Смотри, какой упорный! – сказала тетя Шура вроде бы в похвалу.

Как-то вскользь она спросила: пускают ли детей? Я сам хотел спросить, но не решался.

– Что ж, генерала Леонова с женой и сыном не пустят? – сказал дядя

Саша, и душа моя совсем размягчилась и успокоилась. Ах, юная ты наша нищенская робость!..

Наконец позвонил в дверь и пришел парень – шофер в военной форме и синей фуражке, взял под козырек. Он был в таких надраенных и жгуче воняющих ваксой сапогах, что дух моих ботинок моментально забился, исчез. Тетя Шура, дядя Саша и я, глянув на себя в большое зеркало в прихожей, вышли. Из зеркала на меня смотрел счастливый чистенький мальчик в свежей рубашке, красном галстуке, с тихой улыбкой. Галстук напомнил мне о лагере, о Тане Боборыкиной – видел бы меня сейчас паразит Фима рядом с увешанным орденами генералом!..

И вот, господа хорошие, мы отправились на тот знаменитый, исторический Парад Победы.

Боже, боже, все, что мы смотрели потом целых полвека в кинохронике, на фотографиях, о чем читали и говорили, я видел своими глазами!

Вот он, господин случай. И самого Сталина с его многоголовой гидрой соратников видел я совсем близко, и заполненную квадратами войск площадь, и гремящий все время гигантский оркестр, и маршалов-героев на конях. “Жуков, Рокоссовский”, – прошелестело по трибунам, я глянул на дядю Сашу, он кивнул, подтверждая. Меня пропустили без всякого, тетя Шура процокала каблучками до вылизанным гранитам, места наши оказались повыше, все видно кругом. На трибунах кучно толпилось множество народа: генералы, министры, иностранцы, даже индийцы в чалмах. Женщины разряжены, с цветами в руках. Все словно давно знакомые, здоровались, обнимались, махали друг другу. Немало оказалось детей, не я один такой счастливчик: шелковые пионерские галстуки, у девочек банты в волосах. Когда маршалы скакали на конях мимо войск, монолитно стоящих под стенами ГУМа, напротив, раскатистый рявк – ав! ав! ав! – несся над площадью и долетал до этой стороны, до нас. Мое внимание от общего зрелища отвлекала тетя

Шура. Она была всех краше, вуалетка с белыми мушками колыхалась от ветерка пред ее лицом, глаза сияли черной смолой – кому-то она махала, улыбалась. На нее, кажется, смотрели все, не только я. И чем-то напоминала она мне Таню Боборыкину. Хотя о Тане думать было некогда.

Протявкали команды, побежали внизу, топая, линейные с винтовками, каждый на свое место.

“Пар-рад, смир-рна!” – разнесли откуда-то невидимые рупоры. Все замерли.

И войска, и мы, зрители.