Из этого факта Струве не делает никакого практического вывода, лишь повторяет: не пристало нам хитрить с русским национальным чувством и прятать наше лицо; чем ясней это будет понято, тем меньше в будущем предстоит недоразумений (с.467-468).
“И правда бы, – комментирует Солженицын. – И очнуться бы всем нам на несколько десятилетий раньше. (Евреи и очнулись много раньше русских.)” И со сдержанным негодованием пересказывает ответное
“учительное слово” Милюкова: “Куда это ведет? кому это выгодно?
“Национальное лицо”, да которое еще “не надо прятать” – ведь это же сближает с крайне-правыми изуверами! (Так что “Национальное” лицо
надо прятать.)”
Но Струве настаивал на своем: и самим евреям полезно увидеть открытое “национальное лицо” русского конституционализма и демократического общества, для них совсем не полезно предаваться иллюзии, что такое лицо есть только у антисемитического изуверства.
Это “не Медузова голова, а честное и доброе лицо русской национальности, без которой не простоит и “российское” государство”.
В последнем, я полагаю, Струве прав: при том количестве социальных и национальных конфликтов, от которых трещала по швам предреволюционная Россия, без русского патриотизма непонятно что еще могло послужить добровольной консолидирующей силой (ибо объединять миллионные массы способны не интересы, а лишь фантомы). Но прятать национальное лицо – как уж так русское демократическое общество его прятало? Что оно, стыдилось русского языка? Бегало в церковь украдкой, тогда как страшно хотелось торжественно шествовать туда во главе семейства? Не смело произнести имя Пушкина или похвалить патриотическую “Войну и мир”? Стыдилось хоть в чем-то поддержать правительство? Но это уж, скорее, от стыда перед своими символами веры, чем перед инородцами. Какой инородец сумел бы превзойти в антиправительственном, антигосударственном, антинациональном, антицерковном пафосе русского гения графа Толстого! Пожалуй, именно это и было национальной традицией русской демократии – пребывать в заблуждении, что именно она-то и выражает истинные нужды народа, то есть и является истинным национальным лицом. И пока русская демократия была уверена, что говорит от лица всей многонациональной
России, она имела одно выражение лица. А когда поняла, что заблуждалась – и выражение это начало меняться. Причем неизвестно, к лучшему или к худшему: боюсь, госуда-рствообразующей нации слишком подчеркивать свои особенности, как это делают малые нации, вредно для ее консолидирующей роли. Я не уверен, что следует стремиться к симметрии больших и малых наций.
При том, что – честное слово, я действительно не могу взять в толк, что же такого важного для судеб России, словно мусульманская женщина на приеме у врача, прятала на своем национальном лице русская прогрессивная общественность. Ведь прятать означает иметь, но не показывать, – однако и “Двести лет вместе”, и “Красное колесо” убеждают в другом: русские прогрессисты в большинстве своем прежде всего не имели реалистической модели реформирования России и не догадывались, что играют с огнем. И ликовали они при падении самодержавия, оставившего их один на один с остервеневшими
“массами”, в детском убеждении, что нынче все заодно, то есть скорее в патриотическом ослеплении, чем в национальной застенчивости.
5. Двойные стандарты и народное перевоспитание
В твердом уповании на невозвратность тоталитаризма не стану страха ради иудейски заверять скептически поглядывающую власть и самого себя в том, что все граждане России одинаково патриотичны независимо от их национальной принадлежности. Лучше еще раз повторюсь, что современному государству совсем не требуется к законопослушности граждан присоединять еще и поголовный патриотизм – тем более что избыток патриотизма никак не менее опасен, чем его недостаток. И однако же, нарастание патриотизма в его наименее конструктивной форме “обиды за державу” и желания нанести ответную обиду я все чаще и чаще встречаю среди людей вполне интеллигентных и даже евреев – среди тех, кто лет десять-пятнадцать назад беззаветно выступал за все хорошее: за сближение с Америкой, за вывод войск из Восточной
Европы, за освобождение Прибалтики – о преданности демократии, гласности и рынку я уже не говорю. Чувства этих “разочарованцев”, вероятно, в предельной остроте переживает какой-нибудь непутевый пацан, с жаром ринувшийся на путь исправления и обнаруживший, что теперь его распекают за кляксу в тетради едва ли не более строго, чем еще недавно за проломленную голову. Ну, а если он и с самого-то начала каялся больше из великодушия… Нет, он не согласен так долго оставаться хуже всех!
Кто ближе к истине, он или его порицатели, обсуждать бессмысленно, ибо и в том, и в другом случае речь идет не о реальном индивиде, а о его фантоме (ну, а если каждого судить по всей строгости, никто бы не избежал плетки). Однако умные педагоги знают, что ребенка (а народы вечные дети) удерживает от дурных поступков прежде всего хорошее мнение о себе, а потому позитивную самооценку у воспитуемого стараются сформировать раньше, чем придут реальные заслуги, ибо без нее они никогда не придут: для того, кому нечего терять ни в мнении окружающих, ни в собственном мнении, единственным тормозом остается угроза насилия – розги, карцер…
Впрочем, всегда были и есть воспитатели, которые лишь эти средства и считают по-настоящему надежными – и тоже кое-чего иногда добиваются.
Забитости. Это тоже вещь неплохая, по крайней мере, для безопасности окружающих. Только для ее достижения необходимо внушить воспитуемому уверенность в неодолимом могуществе воспитателя.
Индивидам такую уверенность внушить с трудом, но иногда удается – народам же никогда, ибо для них факты почти совсем уж ничего не значат в сравнении с коллективными фантомами, которые и обеспечивают народам их выживание. Эти-то фантомы и осуществляют отбор, интерпретацию и преображение фактов в пользу собственного укрепления. А потому те российские граждане, кто живет с крепнущим чувством “Да чем другие-то лучше?!”, с особым удовлетворением прочтут солженицынские “Двести лет вместе” в тех частях, где он касается проблемы двойных стандартов (“другим можно, а нам нельзя”).
Всячески одобряя еврейскую национальную сплоченность, Солженицын лишь огорченно прибавляет: вот бы и нам, русским, так. (Но нам и малую долю ставят в отвратительную вину…) Бегло обрисовывая европейский фон русско-еврейской драмы в XIX веке, Солженицын перечисляет ряд авторитетных источников, отмечающих “значительное усиление неприязни к евреям в Западной Европе, где она, казалось, быстрыми шагами шла к исчезновению” (с.315). Даже в Швейцарии еще в середине века евреи не могли добиться свободы поселения в кантонах, свободы торговли и “занятия промыслами”. В Венгрии старая земельная аристократия в своем разорении обвиняла евреев. В Австрии и Чехии мелкая буржуазия боролась с напором пролетарской социал-демократии под антисемитскими лозунгами. Во Франции, наоборот, социалисты под антисемитскими лозунгами напирали на буржуев. Словом – закон общий и для России, и для Европы: торгово-промышленной либерализации сопутствует и усиление еврейского участия, – которое многими принимается за причину социальной ломки. В результате ненависть к евреям складывается как из обиды обойденных социальных групп, так и из страха доминирующих наций утратить свое доминирование, и то там, то здесь прорывается иногда и в опасных формах. (“И однако: передо всем миром дореволюционная Россия – не Империя, а Россия – клеймена как погромная, как черносотенная, – и присохло еще на сколько столетий вперед?” – с.321)
Среди множества “заступчивых всесторонне и исключительно за евреев”
(с.462) призывов и заверений сборника “Щит” (1916 г.; под ред.
“звонких”
Л. Андреева, М. Горького и Ф. Сологуба) Солженицын приводит актуальное для многих и ныне сетование Леонида Андреева: мы, русские