Изменить стиль страницы

3

А ехать до Купавны надо было от самой Автозаводской, от автомобильного завода, бассейна и ТЭЦ, с которыми Колюнина семья жила, как с соседями за стенкой, в двухкомнатной квартире на первом этаже. В одной комнате – бабушка, в другой, поделенной ширмой, – родители и двое детей. Иногда ночью ТЭЦ начинала утробно, точно осел, реветь, выпуская клубы белого плотного дыма, и тогда папа разгневанно туда звонил, и так оно было или нет, но Колюне запомнилось, что теплоцентраль с ее громадными корпусами тотчас же после этих звонков виновато умолкала.

Семья была счастливая и дружная, хотя, наверное, от детей что-то скрывали, и вряд ли постороннему взгляду было заметно, что три составлявших ее и очень сильных женщины в ней властвовали подобно мойрам, определяя Колюнино воспитание и саму его судьбу, то без меры сына, внука и брата балуя, а то возмущаясь его избалованностью. Порой, доведенный до отчаяния чужой природой, не в силах ей противостоять, одинокий папа молча собирался и уходил из дома смотреть футбол на стадионе “Торпедо”. Колюне хотелось пойти вместе с ним, но папа его не брал, а глядел сердито, как если бы мальчик был в чем-то виноват. Никто не смел его задерживать, все в доме затихали, словно боясь, что он уйдет навсегда – но куда было ему от них уйти? – и странным образом печальный папин опыт, вся его жизнь тягловой лошадки надолго запали в детскую память, только вот извлечь из нее урока Колюня так и не удосужился.

Он рос в меру шаловливым, был трусоват, дурашлив и пуглив, любил фантазии и грезы, легко поддавался на розыгрыши, правильная сестра жаловалась родителям, что братец не дает ей делать уроки и у нее дико болит из-за него голова, вечно занятая мама, отрываясь от тетрадей с диктантами и сочинениями, ругала сына, когда он выливал из тарелки ненавистный суп с клецками или щи за массивный кухонный стол с тумбами, удачно скрывавшими следы обеденных преступлений, и вообще за плохое поведение, учила никогда не врать, не грубить старшим и не бояться возвращаться домой, буде вдруг потеряет деньги, смазывала пальцы на ногах холодным йодом, чтобы не завелся грибок, а еще читала наизусть сказку Маршака про глупого мышонка и Корнея Чуковского про тараканище и зачем-то шутя прибавляла, что никогда не отдаст его в интернат, из чего Колюня недетским умом заключал, что такое, значит, при каких-то условиях возможно, и боялся осиротеть. А папа, когда сын шкодил, бессильный наказать, как ему хотелось, и видя бессмысленность этого наказания, надолго умолкал и этим невыносимым неразговариванием с сыном его карал.

Колюнчику не с чем было эту жизнь сравнить, и даже делившую их комнату ширму со звездочками он воспринимал как нечто само собой разумеющееся, как цветы на подоконнике и папины альбомы с марками, как больших иссиня-черных чуковских тараканов, которые, наевшись до отвала Колюниных клецок, забирались в пустые стеклянные банки на полках в долгом коридоре, голубой диван с расшатанными пружинами, старенький письменный стол и открытые стеллажи с книгами, по которым он лазил, словно по шведской стенке, тазы в ванной, которые однажды с грохотом упали на каменный пол, и бабушка закричала, испугавшись, что это китайцы сбросили на дом атомную бомбу.

Ребенком он никогда не задумывался, тесно или просторно, бедно или богато они живут, а бабушка безо всякого назидания, но просто бескорыстно любя воспоминания рассказывала, что прежде в шестнадцатиметровой комнате в коммунальной квартире в соседнем дворе жили она, старший Колюнин дядя, дядя Толя, с женой и двумя детьми, которых за неимением кроватки клали спать в открытые чемоданы, а еще другой дядя, Глеб, с женой – они и зимой и летом почивали на балконе в спальных мешках, даром что были туристами и даже свадьбу сыграли в лесу у костра – и, наконец, Колюнины родители с маленькой и горластой сестрой Валей. И жили эти десять человек мирно, не ссорились, хотя не от хорошей, наверное, жизни разбежались при первой возможности по общежитиям в разных городах, а потом именно благодаря запланированному

Колюниному явлению на свет их семья получила квартиру в соседнем четырехэтажном кубике-доме прямо возле Тюфилевских бань.

Колюня помнил – и то было самое первое, младенческое воспоминание жизни, – как бабушка носила его на руках по огромным, словно во дворце, залам и коридорам и не могла поверить, что она, некрасивая и нелюбимая в своей семье купеческая дочь и гимназистка, умеющая играть на фортепиано и говорить по-французски, воспитавшая одна троих детей так, что каждый получил высшее образование, работавшая учительницей, вожатой, редактором, машинисткой и еще невесть кем, болевшая раком и облученная, битая-перебитая русская баба, сподобится получить на старости лет отдельную квартиру, а в ней свою комнату, где будет стоять старенькое пианино, комод, высокая кровать и древний шкаф с зеркалом.

У нее доставало сил вести этот большой дом, на всех готовить, обстирывать, шить и ходить по магазинам, отвозить на санках в ясли, отводить в детский сад или в школу внуков, покупать им подарки с сорокарублевой пенсии, дарить каждому по три рубля к

Седьмому ноября, принимать гостей и ездить в гости самой к сыновьям и родственникам, благоразумно ладить с соседями, но никогда не сидеть на скамейке во дворе с другими бабками, не жаловаться на болячки и не обсуждать проходящих мимо.

Она царила в этом мире, как его матриарх, никто не оспаривал ее мудрости и авторитета, купленного обычной и безжалостной женской судьбой, и Колюне тоже доставались крохи этого владычества и негласного звания любимого бабушкиного внука. Этого не признавали вслух, но все знали и, не смея открыто ее выбор оспорить, втайне мальчика ревновали и приписывали ему даже больше недостатков, нежели он на самом деле имел, и с ранних лет он мучился от невнятной неприязни, косых взглядов, а всего более от неведения их причин и оттого рос с тягостным чувством неосознанной вины.

Потом, когда сестре исполнилось пятнадцать лет и у кареглазой, начитанной девицы с высоким лбом и старомодной толстой косой, от которой тщетно пыталась она избавиться, завелись свои тайны,

Колюню отселили из большой комнаты с ширмой к бабушке, и у нее за столом он стал делать уроки, пялиться на улицу и, тяжело вздыхая, отправляться по велению отца спать в половине десятого, когда начинались самые интересные фильмы – про разведчиков.

Обида не давала уснуть, мальчик прислушивался к мужественным голосам за стенкой, выстрелам и погоням, под окнами неспешно проезжали редкие машины, и свет их фар отбрасывал тени на стены и потолок, отчего комнатные цветы – вьетнамские кактусы, бегонии, лимонные деревца, финиковые пальмы, инжир, традесканции, аспарагус и алоэ – приобретали расплывчатые очертания тропического леса, куда уносилась и наконец засыпала

Колюнина душа, мечтая о взрослой жизни как об освобождении.

Ну да Бог с ней, с квартирой и с Автозаводской, с пыльном сквером у райкома партии, где росли тополя и забрасывали в июне окрестности пухом, с бомбоубежищем во дворе и с пустырем напротив дома, Бог с ним, с гулким душным бассейном, где напрасно пытались обучить Колюню плавать, с кошмарным зиловским детским садом и насильственным кормлением гречневой кашей с молоком, с сильной и безжалостной английской спецшколой под номером пятнадцать, подобно маяку собиравшей со всего заводского района интеллигентских детей и, как форпост, возвышавшейся над враждебной пролетарской округой, и ее соседкой школой обычной, пятьсот третьей, ученики которой поджидали за гаражами маленьких образованцев и отнимали у них деньги – пацан, дай десять копеек,

– Бог с ним, с конструктивистским дворцом культуры шефствовавшего над школой автозавода, с окружной железной дорогой, по откосам которой катались школьники на санках, и с

Кожуховскими прудами, где им запрещали купаться, потому что дно было истыкано железками, и каждый год, как ни предупреждали родителей и детей, в них гибло по нескольку человек.