Изменить стиль страницы

Они остались в его памяти, эти вечера, подвижница мама с красивой прической и золотым медальоном-часами на груди, ее притворно-послушные ученики, мартовские путешествия вместе с ними в плацкартных вагонах на дальних поездах, обеды в столовых и кафе провинциальных среднерусских и южных курортных городов, ночевки на матах в физкультурных залах чужих школ, где взрослые дети чувствовали себя рядом с маленьким учительским сыном неловко, и такую же неловкость испытывал он, зеленая громоздкая гора Машук, у подножия которой был убит Лермонтов, домик над

Соротью, яркая, совсем-совсем ранняя Карабиха, Углич, заволжское

Щелыково, Ясная Поляна, белый город Севастополь с каменоломнями в пригороде, красивыми военными кораблями, на одном из которых школьников накормили сытным обедом, диорама, аквариум и рассказы о крымской войне, алупкинский дворец, Бахчисарай, Гурзуф и чеховский домик в Ялте.

Это было продолжением уроков, во всем присутствовал элемент нравоучительности – и Колюне казалось, что он окружен, обложен, взят на абордаж утвержденными школьной программой классиками русской литературы, их книгами, которые по малолетству не читал, портретами, фотографиями, мемуарами и присутствием на территории страны повсюду, кроме разве Купавны, и раньше прочих слов он выучил: Белинский, Гоголь, Чернышевский, Добролюбов, Некрасов…

Белинский был особенно любим…

Молясь твоей многострадальной тени,

Учитель! Перед именем твоим

Позволь смиренно преклонить колени, – повторяла нараспев поэтичная матушка, когда мыла в квартире пол или мокрой газетой оттирала по весне пыльные окна – то была ее едва ли не единственная обязанность по дому – и завораживала, гипнотизировала и заговаривала детское сознание, навсегда отрезая послушному сыну губительные пути в геенну жизненного постмодернизма и шутовских экспериментов и благословляя его на служение отечественной народолюбивой идее.

Мама была учительницей, а Колюня – учеником, и этим было все сказано. Мальчику нельзя было делать в школе ничего из того, что разрешалось другим детям, – ни прогуливать уроки, ни дерзить учителям, ни отлынивать от общественной работы и сбора металлолома, его беспощадно преследовали за тройки по английскому, русскому и алгебре, он должен был собирать деньги девочкам на подарки к Восьмому марта и ехать закупать в “Детский мир” дурацкие игрушки в виде дешевых кукол или резиновых ежиков, а если денег не хватало или кто-то из мальчиков их не сдавал, то мама доплачивала из своего кармана и не говорила, что не хватает на сахар и хлеб; из него лепили примерного ребенка и радовались легкой удаче, и никто не подозревал, что, не решаясь поднять бунт и восстать, он таит в душе обиду и злость, тихо ненавидя и школу, и учителей, и девочек, и Восьмое марта, и Бог весть куда только эта ненависть могла его завести, когда бы не те три вольных месяца, что он был ото всего свободен и предоставлен сам себе.

Только однажды образцовое дитя не выдержало и посреди учебного года, устав ждать лета, взбунтовалось против учительницы английского языка, пожилой, одинокой и очень чистоплотной женщины с простым деревенским лицом, которая по дидактическим соображениям не произносила в классе ни слова по-русски и, казалось, вообще не умела на Колюнином языке говорить, но зато заставляла учеников после уроков убирать свой маленький кабинет на пятом этаже, куда с таким трудом поднималась. Они не были обязаны это делать, у них был свой класс для уборки и другой классный руководитель, к тому же англичанка была женщиной по-английски въедливой и на ненависти к пылинкам и соринкам помешанной, так что чистка помещения затягивалась на полчаса, дети тихо роптали, но не смели протестовать, и тогда не слишком приученный в своем женском царстве к домашнему труду белоручка, но при этом борец за справедливость, маленький и глупый купавинец подбил одноклассников всем вместе отказаться от незаслуженного бремени. Однако когда в полном молчании и почти без ошибок он старательно изложил требования всей группы, те, кто еще минуту назад его поддерживали, опустили головы и притихли, и тогда разгневанная, онемевшая и ожидавшая от кого угодно, но только не от учительского сына неповиновения яростно-диккенсовская missis Анастасия Александровна Глинская азиатски-грубо вызвала в школу Колюниных родителей.

Лучше бы упала в ванной вместо тазов китайская бомба! Бунт был подавлен безжалостно обоими родителями – подавлен до захлебывающихся слез и такой горечи, такого одиночества, каких

Колюня даже не мог вообразить себе. Его заставили признать неправоту и публично покаяться на языке родных осин, он сделал это через силу, но с того момента в жизни мальчика что-то хрустнуло, как если бы перекатилась через него стальная труба и случилось непоправимое, оставшееся с ним навсегда, отчего, быть может, не могла уберечь ни Купавна, ни единственно сочувствовавшая ему, но не смевшая открыто перечить дочери и зятю бабушка.

А еще, сколько помнил себя Колюня, замученная теснотой их жилища матушка вдохновенно занималась обменом квартиры, чему посвящала свой обычный досуг, так что с детства детей окружали кипы бюллетеней по обмену жилой площади, над которыми словесница склонялась, как над тетрадями, и ручкой подчеркивала возможные варианты; до детей доносились телефонные разговоры и хорошо поставленный материнский голос: изолированные комнаты двадцать и четырнадцать, потолки два восемьдесят, кухня восемь, кирпичные стены, пять минут пешком до метро и – наконец пониженным, печальным голосом – этаж первый, но высокий.

Только какой же он был высокий, когда изредка, болея и сидя у окна, Колюня видел лица прохожих, а однажды сломался дверной замок и они с сестрой пролезли в квартиру с улицы, подцепив пряжкой ремня шпингалет, и – были же времена! – никто из прохожих не обратил на пробиравшихся в квартиру детей внимания?

Приходили обменщики, и все это было ужасно стыдно, потому что чужим и враждебным, деланно вежливым людям, с которыми маленького жильца заставляли здороваться, а они фальшиво улыбались в ответ, открывалось сокровенное нутро их дома, бросалась в глаза бедность, потертая старенькая мебель, выцветшие обои и ободранные книжные полки, дощатый пол, тараканы и жалкие комнатные растения в глиняных горшках, и хотя незнакомые мужчины и женщины ничего не говорили, а только внимательно смотрели по сторонам, заглядывали на кухню, в ванную и туалет, Колюня читал в их глазах какое-то растерянно-брезгливое выражение, и казалось ему, что тот же самый, если не больший стыд и горечь испытывает папа, которому затея с обменом совершенно не нравилась, и оттого мальчик носил в душе двойную обиду: за себя и за него.

Прощаясь, незваные гости обещали позвонить, но не звонили или требовали суммы, какие честным трудом заработать невозможно; желавших переселяться на первый этаж под окна автозавода не находилось, обменщиков называли обманщиками, но матушка не падала духом и снова звонила, давала объявления в газету, ездила на Ленинский проспект и на Профсоюзную улицу. Жили в радостном возбуждении и ожидании перемен, однако поменять свою квартиру на трехкомнатную конуру в новом районе возле недавно построенной станции метро “Беляево” смогли лишь после того, как роно, где работала до пенсии бабушка, пообещало выделить ветерану народного образования комнату за выездом в коммунальной квартире.

Дело шло туго – мало ли было в районе ветеранов и очередников при минимальной норме пять квадратных метров на человека, а в

Колюниной семье выходило по семь. Мама умоляла папу сходить к своему начальству; пугая мальчика, от отчаяния рыдала и твердила, что делает все ради детей, но папа отказывался и был настолько искренне ли деланно равнодушен к переезду или же ему противился, что, когда без устали ходившая по исполкомовским комиссиям, заседаниям и инстанциям учительница все же добилась своего и получила ордер, даже не поехал смотреть с таким трудом выменянную квартиру и первый раз увидел ее вместе с Колюней, выпрыгнув из кузова большой крытой машины, что перевозила исцарапанную мебель, холодильник, черно-белый телевизор, цветы в горшках и сложенные в коробки пачки журналов “Проблемы мира и социализма”, “Юность” и “Наука и жизнь”, а также тяжелые послевоенные однотомные сочинения русских классиков, за безрассудную приверженность к которым Колюню впоследствии без устали долбили бесцеремонные и вздорные люди обоих полов, чем-то похожие на брезгливых посетителей их первого дома.