Но утром встал и понял, что так просто покинуть Берлин невозможно.

Не предфронтовой отпуск у него, как у Крюгеля, а нечто иное и большее. Поэтому приказано было ефрейтору: взять “майбах”, найти в

“Адлоне” обер-кельнера Франца, купить у него шесть коробок наилучших конфет и вручить их комнате № 15, общежитие на улице с аптекой – для

Моники и ее подруг.

– Сегодня вечером мы расстанемся, ефрейтор Крюгель. Мне в Брюссель, тебе в котел под Минском, если тебя там, конечно, ждут.

– А Моника? Вам не стыдно, господин полковник?

– Пошел к черту! Какая Моника?..

Вряд ли она увидит еще полковника Ростова, уже твердо решившего: сегодня же в Брюссель! Тем более что отстранен от должности и, возможно, арестован Фалькенхаузен, а это среди прочего означает: пора безукоризненно правильно завершать все служебные берлинские дела и прежде всего показаться ассистенту Зауэрбруха, он сегодня как раз принимает в Шарите, но на “майбахе” укатил Крюгель, полковнику негоже мыкаться по городским автобусам, и, брезгливо морщив нос,

Ростов перебирал хозяйские костюмы в шкафах. Нечто подходящее нашлось, на всякий случай “вальтер” сунут в карман; в клинике этой бывал он не раз (здесь лечилась Аннелора), до ассистента еще не дошел, как увидел из окна второго этажа идущего по дворику

Штауффенберга; рука приложила тампон к лицу, Клаус явно идет к офтальмологу; Клаусу надо надежно осушить глазницы, и означать это может только одно: время не терпит, время подгоняет, 20 июля – последний отпущенный Клаусу день; Гитлера надо убить, в ход пойдет бомба – с химическим взрывателем, а не с механическим, издающим звуки часового механизма; взводить же часы не по силам левой покалеченной руке, которая вооружится кусачками, надломит ими ампулы с кислотами, – вот тогда-то пагубной станет слезящаяся глазница, ради нее и приехал в Шарите друг Клаус, супруг Нины (у полковника

Гёца фон Ростова защемило сердце). Штауффенберг обогнул лужу (ночью шел дождь), пересекая дворик, направляясь ко входу в офтальмологию, и задержался вдруг, огляделся в недоумении, поднял голову – и Ростов отпрянул от окна. Ни музыке, ни живописи его не учили, дочка пастора без труда доказала ему, что все, кроме любви телесной, ерунда. А музыка в нем неожиданно зазвучала, тот самый проклятый Вагнер,

“Парсифаль”; эта взмывающая не к небу, а летящая в черную пропасть мелодия, – и он оказался над людьми, не подневольным участником этого дурацкого и провокаторского заговора, а свидетелем чего-то грандиозного, сверхэпохального, и рука потянулась к карману, рука нащупала “вальтер”; легко и радостно, от чего-то неподъемного освобожденный, Ростов мгновенным озарением увидел то, что произойдет или может произойти через минуту-другую, всего лишь крохотное человеческое действо, что-то вроде почесывания в паху или ковыряния в носу, устранение бытовой неурядицы – и свершится истинная история, а не людьми разработанный сценарий, настоящая, то есть скопище невесть кем и чем сочиненных эпизодов, стянутых временем в плотную и многокрасочную ткань вселенского бытия. Да, свершится! Чего уж проще: перехватить Клауса в коридоре, предложить сигарету, заманить в туалет – две минуты, не больше, уйдет на это, а потом – выстрел в затылок из почти бесшумного “вальтера” и преспокойный променад по коридору, спуск по лестнице вниз, подъем наверх, вновь спуск, другой коридор – и Ростов, человек в штатском, вдоль ограды Шарите неторопливо движется к автобусной остановке. И все, мучительная для

Ростова, Штауффенберга и всей Германии проблема решена, история продолжает плавно катиться по рельсам, ею самой проложенным,

Германия издыхает вместе с фюрером, и – самое главное! – в могилу погребается тело нацизма, а дух его превращается в обычнейшую пыль и гарь, уносится ветром на просторы океанских вод и растворяется. Вот оно, истинное спасение Германии – устранить убийцу Гитлера, опередить время!

“Вальтер” взведен, Ростов отошел было от окна, чтоб перехватить друга Клауса, да вдруг откуда-то вынырнул вездесущий Хефтен, словно каким-то приказом обязанный живым и обязательно с бомбой доставить полковника Штауффенберга в Ставку Гитлера 20 июля; Хефтен будто специально удлинял поводок, на котором вел Клауса, чтоб заметить того, кто осмелится вплотную приблизиться к нему. Теперь догнал его, вместе вошли в отделение, а Ростов опустошенно сел на стульчик в коридоре, невидящими глазами уставясь на плакат с чем-то устрашающе-медицинским. Шурша накрахмаленной униформой, мимо прошествовала сестра милосердия, остановилась, вгляделась в Ростова, и тот поднятием руки дал понять ей: все в порядке, не беспокойтесь… Усмехнулся, покачал поседевшей головой, дивясь тому, что ни капельки нет в нем сейчас жалости к другу Клаусу, сочувствия

Нине и презрения к себе самому, замыслившему убийство. Дотла выгорел, ничего человеческого в нем не осталось, поскольку сам он уже – вне личных чувств, он – над людьми, над Германией и Россией, он возомнил себя вершителем судеб миллионов, и означает это всего лишь то, что отдельные жизни уже ничего не стоят; чего уж теперь поражаться бессердечию и равнодушию властителей, отправляющих на бойню миллионы. И виной тому – знание того, чего не положено знать человеку, обычному полковнику, и ввергли его в это состояние русские, тот вполне приличный мсье, пригласивший его на рюмочку коньяка в кафе по пути из Парижа на полигон в Мурмелоне; как только человек попадает в эти шпионские сети, он начинает мнить себя единственным, от которого зависит судьба народа, государства, а раз ты единственный, то нет на тебя узды, человек возносится не только над всеми, но и над собой, он и себя не щадит! И одно лишь утешает

(какое гадкое слово!): ну, оставлен сейчас Клаус живым, так это же до середины дня 20 июля, Штауффенберг обречен, он либо взорвется вместе с Гитлером, либо взорвет его – чтоб быть расстрелянным, он никому уже не нужен, он лишний, его существование вредит Гиммлеру,

Фромму, той клике политиков и генералов, что 20 июля попытаются взять власть и начнут с того, что прикажут расстрелять графа Клауса

Шенка фон Штауффенберга, виновного в сотнях грехов, среди которых один и самый основательный: убийство главы государства в момент, когда Германия переживает самый страшный кризис в своей истории. А настоящий организатор убийства все свалит на бомбу, начиненную английской взрывчаткой и с английского самолета сброшенную, тогда тем более Штауффенберга надо укладывать в могилу; для того и ждут

Штауффенберга в Ставке с бомбой, которую признают английской, чтоб убийством фюрера вызвать прилив патриотических чувств населения, а сам заговор замолчать…

Долго сидел… Сидел, напуганный светом мыслей, ощущая истечение этого света, прозрачную ясность головы. Все последние дни его мучила детская загадка; какой-то шаловливый полет воображения вновь и вновь обращался к мальчишескому вопросу: а кто все же помогает одноглазому, однорукому и трехпалому Клаусу натягивать сапоги?

Взводить пистолет он научился, галстук завязывает под надзором Нины, бреется сам, но вот сапоги… Короткий смешок сопроводил догадку:

Гёц фон Ростов понял наконец, кто помогает Клаусу фон Штауффенбергу натягивать сапоги. Никто! Сам управляется! Потому что – это стало заметным при взгляде на Клауса сверху, когда он смотрел на него со второго этажа, – потому что на нем сапоги двумя размерами больше и с подъемом, позволяющим калеке управляться с форменной обувью. Вот какая простая разгадка, которая словно форточку распахнула, давая доступ свежему воздуху в задымленную комнату; голова, пронизанная светлостью и освещаемая лучами, нашла нечто разбросанное по мозгу, и тут же вспомнились курьезы, так красящие жизнь холостяка, до женитьбы на Аннелоре, а потом курьезы пролетели мимо, и вдруг еле-еле одними губами произнеслось несколько слов на языке, которого он не знал, но который почему-то был ему знаком еще до рождения, еще до…

“Вальтер” поставлен на предохранитель, пистолет в кармане, Ростов поднялся этажом выше, увидел, как Хефтен распахивает дверцу Клаусу, как “мерседес” покатил… Все решено. Вопросов нет. Нога показана ассистенту и признана вполне удовлетворительной, из “Тангейзера” что-то ворвалось сюда, в коридор, но музыка так и не ответила на вопрос: а почему он, Ростов, захватил с собой пистолет, в Шарите направляясь? И два бесстрашных скрипача в “Адлоне” пиликали что-то невообразимо непонятное: обер не подал виду, что полковник в цивильном; подтвердил кивком: все в порядке, конфеты пошли по назначению. Сидел он по обыкновению так, что мог обозревать зал и обозреваться Ростовым; оттопыренным ушам не надо было шевелиться, обер все слышал, обер все видел, обер все помнил; Седан он не застал, это очевидно, годы не те, но при нем, конечно, отец Гёца уезжал в Африку, чтоб кривыми дорожками тропиков попасть на