– не в домашних халатиках, а в одинаковых платьях с глухим воротом, девушки либо успели переодеться по приказу блокляйтерши, либо только перед отходом ко сну им разрешали вспоминать вольности гражданской жизни, о которых им вскоре придется на недолгое время забыть, если у

“Скандинава” развяжется язык, если гестапо выйдет на след и тот приведет гончих в этот филиал высокоточного производства. Ничего страшного с девушками не случится, с миром отпустят, даже ту, которую воспитательница назвала “морозной”.

А та, носившая фамилию Фрост, мало чем походила на тех полуобнаженных красивых девушек, что задорно изгибали свои фигуры на уцелевших плакатах, зазывавших берлинцев на ежегодный майский праздник цветов; она смотрела на Ростова строго и недоверчиво; одинаковые платья делали всех похожими друг на друга, эта, Моника

Фрост, если и отличалась чем-то от подруг, то вздернутым носиком, решительностью и затаенностью какой-то, девушка что-то носила в себе, в чем боялась признаться, потому и опустила голову, потому и не знала, куда девать руки. И блокляйтерша пришла ей на помощь с неожиданной для Ростова ловкостью и деликатностью:

– Моника, господину полковнику приказали наградить приглашением в ресторан лучшую сборщицу 5-го цеха. Выбор пал на тебя.

Глаза девушки метались – от подруг к начальнице, от нее к Ростову.

Она одернула платье, давая этим понять, что не в нем же, таком скромном, появляться в ресторане под руку с полковником славного вермахта, но переодевание заняло бы много времени – так подумал

Ростов, и с почти парижской галантностью Монике было сказано: она прекрасна именно такой, в будничном рабочем одеянии истинно немецкой девушки. Еще минута-другая колебаний, тапочки отброшены под койку, из тумбочки извлечены туфельки, подруги чуть ли не в один голос и с шутливой издевкой прокричали: “Моника! Не подкачай!..” – и Ростов с удовлетворением отметил внизу: его визит зафиксирован в каком-то журнале, как и время убытия работницы 5-го цеха Моники Фрост, причем время прибытия по милости воспитательницы продлевалось не до утра, а даже позже; блокляйтерша, назвавшая себя Луизой, со вздохом промолвила: “Она злючка и недотрога, но если вам повезет… Так уж пусть не торопится…” А торопился-то сам Ростов, не терпелось поскорее завершить отвлекающую операцию; быстренько подвел “злючку” к машине, та поерзала на мягком сиденье “майбаха”; когда-то, сказала, у ее отца был “мерседес”, но три года назад его реквизировали, фронту служит теперь; мать погибла под бомбами, отец в Кобленце, налаживает выпуск чего-то важного… (А этой девчушке какой представится Германия лет эдак через тридцать? И подругам ее?

Ни русские, ни англосаксы военной промышленности в Германии не потерпят, на кого и на что переучатся сборщицы? На женщин, иного им не дано, рожать детей надобно. А что ждет их, детей этих девочек? И всю Германию – что ждет? Ведь вся Германия – это миллионы таких человечков все на той же германской земле, где не по-французски говорят, не по-русски и не по-английски. Чьи фотографии украсят ночные столики, стены и тумбочки женщин, какие мужчины станут героями?)

Пока ехали, вся короткая жизнь Моники была рассказана ею вразумительно и в пределах того, что уже известно полиции, да ничего запретного в жизни и произойти не могло: рождение от мамы и папы, состоящих в законном браке, приходящая няня, детский сад, школа,

Союз немецких девушек, трудовое воспитание, усердие в цехе отмечено похвальной грамотой… Так чистосердечно рассказывала, что разгорелась, взмахивала руками, призналась в скоротечной любви к избраннику нации, летчику-истребителю, с которым однажды просидела полчаса в кинотеатре; всплакнула о чем-то, развеселилась – и сникла, померкла, когда Ростов ввел ее в “Адлон”; он гадал, в нее всматриваясь, что же случилось с девочкой этой, не он ли вспугнул ее чем-либо. А сидели внизу, в бомбоубежище, где не только безопасно, но и много удобнее; здесь женщины наперекор всему хотели жить не в этом июле этого страшного 1944 года, а пятью годами раньше: декольтированные платья, драгоценности, которых ни у евреев, ни у любовниц д-ра Геббельса нет и не будет, парижские духи и – Боже ж ты мой! – устрицы, собранные с побережья, не истоптанного еще сапожищами англосаксов. И среди женщин, упивавшихся своими нарядами и пищевым изобилием, была – камнем, в форточку влетевшим, – сборщица

5-го цеха, единичка из шести миллионов мобилизованных женщин

Германии, питавшаяся, как и все они, скудно, четыреста граммов мяса в месяц, триста граммов хлеба в день. Ей, наверное, было стыдно, и

Ростову тоже, за что – неизвестно; карты вин на столе не оказалось, обер принес ее, в глазах его плясало почти юношеское веселье. Подали салаты, хорошее рейнское вино, шницель, еще что-то. “Пойдем!” – позвал Ростов, и они поднялись в холл. Ростов оглянулся, хотел все-таки во взгляде обера найти тревожное предвидение завтрашнего взрыва… Нет, обер, как и вся Германия, ничего дурного от 15 июля не ожидал, – странно, очень странно! А в холле что-то случилось.

Ростов смотрел на застывшую в ожидании чего-то необыкновенного

Монику и ничего не понимал; появившийся обер уважительно наклонил голову, взглядами обменявшись с Ростовым, оба они еще раз внимательно посмотрели на девушку – и застыли. Они увидели то, чего нельзя было уже не заметить: в восемнадцатилетней и девственно-чистой Монике Фрост взбухала женщина, самолюбие заставляло девушку возноситься над адлоновскими дамами, превосходить их в чем-то, и напуганная необычными желаниями Моника не знала, что делать ей – бежать опрометью в общежитие или… Рука ее потянулась к верхней пуговице платья, чтоб хотя бы шею продемонстрировать мужчинам, хотя бы только ее, потому что большего не позволял покрой платья. Она села в кресло, она как-то особо для себя и собой любуясь, отставила ногу, чтобы глянуть на туфельку, которая, конечно, не шла ни в какое сравнение с теми, что удлиняли и улучшали ступни и лодыжки дам, смеющихся в холле и вертящихся на стульчиках бара. Она ждала чего-то, она медленно повернула головку к тому, кто от имени Вооруженных сил Германии привез ее сюда, в этот сверкающий чертог вечного мира и вечного веселья.

Ликующие глаза Моники погнали Ростова к машине. Она шла следом за ним, шла смело, так, что встречавшиеся сторонились ее. Ехали молча.

Небо глубоко синее, не бомбили, но сирены уже оглашали Берлин, когда вошли в особняк. Моника вся горела, охлаждала себя ладошками, помахивая ими у щек, касаясь лба; пальцы не слушались, пальцы никак не расстегивали платье. Ростов сбросил тужурку, прислонил к себе

Монику и ощутил вибрацию ее кожи, трепетание тела, которое словно на волнах качалось, изнутри другими волнами увлажняясь; она вскрикнула радостно, когда испытала предощущение того, что испытает вскоре, когда соединится с мужчиной до немыслимой близости, и, следовательно, этот всплеск предощущения показывает: она истинно нормальная девушка, и она станет истинной нормальной немецкой женщиной, она зачнет в удовольствии и радости от соития, как говорил ей врач в трудовом лагере, и ребенка она подарит фюреру; она уже так желала исторгнуться клокочущей плотью, что в нетерпении топала ногами по-жеребячьи…

Легли – и ничего не слышали и не видели; где-то рвались, наверное, бомбы. Уже во второй половине дня Ростов встал, спустился в котельную, погнал наверх горячую воду, в душ, чтоб смыть следы ночи, но Моника хотела именно со следами прибыть в комнату с шестью солдатскими койками, чтоб ее не только уважали, но и любили; Ростов догадывался: все сложности отношений с подругами оттого, что Моника

– осведомительница гестапо, то есть ябедница по школьной терминологии, а такое всегда достойно презрения, но вот теперь она по-настоящему возьмет власть в свои руки… И утром, и в полдень он включал “телефункен”, но так и не услышал ничего, хоть отдаленно напоминавшего о скором наступлении новой эры в истории Германии; он вглядывался в прохожих на улицах, когда вез Монику на завод, – нет, ничего не произошло. Неистощимая и неутомимая Моника прильнула своей головкой к плечу Ростова и что-то благодарно мурлыкала. Ничего не произошло. Ничего. Гитлер жив. Женщины, как и животные, начинают тихо беситься накануне землетрясения, и если что-то новое в Германии появилось, то оно – эта девочка, эта сборщица 5-го цеха, в которой бурлят откуда-то нахлынувшие страсти: извержение вулкана кончилось, но лава продолжает истекать из кратера; Моника то покрывалась потом, снимая его платком с лица, шеи, то вдруг становилась ледышкой. Он довез ее до завода, с рук на руки сдал блокляйтерше Луизе; Моника с этой субботы работала в вечернюю смену, Луиза подмигнула Ростову по-свойски, намекая на вольный распорядок своей жизни.