Изменить стиль страницы

Князь Василий знал все это, но, хитрый старик, он не дотрогивался до весов, чтоб уравнять их, никто не видал, чтоб он приложил к ним руку. Он удалился от всего, после того как немец Гордон, тот немец, который в землю кланялся ему, просил отпуска, тот немец, который, как раб, служил ему шесть лет, пришел спросить, что делать? Из Троицы, от младшего царя пришел приказ идти с полком к Троице. Князь Василий сказал не ходить к Троице, и на другой день ушли к Троице. Князь Василий понял, что немец и другие с ним сделали это — немец бережет только свою шкуру — не потому, что он нашел, что то право, а потому, что к Троице идти было под гору, а оставаться — идти было на гору. Князь Василий понял это и с тех пор уехал в Медведково и только ждал. Каждый день летали его послы в Москву. Он знал, что делалось, и видел, что все больше и больше перевешивало и что он, как соломинка, вьется и вот оторвется, полетит по ветру. Он послал сына в Москву узнать про царевну и жил один в своей комнате. Он сидел за столом и думал. Думал уже о том, как его обвинят и как он оправдается. И чем больше он думал, тем больше он обвинял их. И ясны были ему все их вины.

Но, как это бывает с человеком в несчастии, он возвращался к своему прошедшему и искал в нем того, в чем упрекнуть себя, и, как у всякого человека, особенно правителя, было много дел, за которые и церковь, и суд, и молва могли осудить его, — и казнь Самойловича, и казни других, и казна присвоенная, — он не замечал этих дел. Одно было, что заставляло его вскакивать, старика, ударять жилистой рукой по золотному столу: это было воспоминание о толстой, короткой, старой женщине, румяненой, беленой, с черными сурьмленными бровями, злым и чувственным видом и с волосами на усах и бородавкой под двойным подбородком. Если б этого не было! Ах, если б этого не было! — говорил он себе.

Он встал на свои длинные ноги, закинул длинные руки назад, отчего спина стала еще сутуловатее, и вышел в крестовую. Там гудел голос попа домового, читавшего псалтырь.

II

Хуже всего эти последние дни было для князя Василия то, что жизнь его, до сих пор такая полная, необходимая, вдруг стала не нужна никому. За все эти двенадцать лет он не помнил дня, который бы не был полон необходимыми делами — делами, которые он один мог исполнить: быть у царя и царевны, быть в посольском приказе, подписывать, приказывать, смотреть войска, давать, отказывать в наградах и еще много и много. Так что часто он тяготился этой вечной работой и думал: «Когда это кончится и я буду свободен», — и завидовал своему брату и другим боярам, которые жили в свое удовольствие. Теперь он был свободен, в последние шесть дней ни один человек не приехал к нему в Медведково, — его забыли. Без него могли жить люди по-старому. Он чувствовал себя свободным, и эта тишина и свобода мучали, ужасали его. Он придумывал, чем бы ему занять свои дни. Пробовал читать. Все было такое чуждое, далекое. Пробовал говорить с женой, невесткой, с любимцем Засекиным, все как будто жалели его и говорили только о том, о чем он не хотел говорить. Чтоб наполнить пустоту жизни, он целый день ел, целый день пил, то спрашивал брусничного, то клубничного меду, то варенья, то леденца, и живот болел уж у него. После шести дней сын поехал в Москву проведать, и в это самое утро, как сговорились, один за другим приезжали гости к князю Василию. Но гости были не веселые; ни один не привозил хороших вестей.

Как тереза, он висел, но ждал. Ждут весны и ждут ветра в затишье. Он ждал ветра и знал, что не будет, но когда он думал, он думал не как стоять, а как поплывет, и он думал, не как оправдает, а как обвинит. А он знал, что не будет ветра. Посыпались под гору. Он был один, и ему было жутко. Полон дом людей — Карла, шуты, но он был один. Он встал рано, как всегда. Мылся. Карла держал мыло, зачесал расческой на лоб, расправил, пошел к обедне, позавтракал и сел в комнату у окна ждать. ПриехалЗмиев — брюхатый, потом сын о Мазепе, о Борисе, о взятии Шакловитого. Потом Сашка Гладкий.

Василий Васильич не сдается, но молчит — моложавый сухой старик. Карлик сидит, молчит, ноги болтаются. Сын болтун, добродетельный, себя одурманивает. Говорит о праве. Василий Васильич молчит, в душе смеется.

Жена узнает, что делает В. В. Он пьет, ест, ласкает девок. Она видит, что это плохо. — Сон ей. «Прости». — Он тебя стыдится. Невестка — жадная, завистливая, живая. — Проваливается свекровь — бабища твердая, здоровая. Кормит грудью обеих. В. В. просыпается, Щетинин, верный друг, и слуга его ворочают.

Всю сентябрьскую длинную ночь не спалось князю Борису Алексеевичу Голицыну. Всю ночь он ворочался, трещал тесовой кроватью за перегородкой в келье Троицкого келаря, отца Авраамия. Только забрезжилась заря, он тяжело вздохнул, поднялся, перегнувшись, достал расшитые шелками чеботы, надел шелковые на очхуре шаровары и, вздев кафтан на широкие плечи, стал перед образом спасителя и, сложив широкие руки перед животом, нагнул большую кудрявую голову.

— Господи отец, научи твое чадо творити волю твою, господи сын Иисус Христос, научи мя уподобиться тебе, господи, дух святым, вселися в меня и через меня твори волю свою. Пресвятая богородица, ангел хранитель, Борис и Глеб, угодник Сергий, заступите за меня, научите, что делать буду… — Так он сказал и вспомнил все свои мерзости, пьянство, обжорство, любострастье и ту беду, которая теперь одолевала его душу.

Тринадцать лет прожил он дядькой при царевиче Петре Алексеевиче и только думал отслужить свою службу и уйти в монастырь спасать душу и к пятидесяти годам откачнуться от всей суеты житейской. Он ждал только того, чтобы женился, возмужал царь и стал править царством, а вышло не то: стали вздоры меж царской семьи: Софья-царевна стала мутить, и нельзя было князю Борису уйти в монастырь.

Все смешалось в царской семье. Царевна связалась с братом двоюродным Васильем Васильевичем, настроила Ивана-царя и Петра-царя забросила, и народ весь был в смущенье. Не хотел сперва князь Борис мешаться в это дело, да нельзя было оставить, а другого никого не было. Слово за словом, дело за делом, замешался он так, что совсем расстроились царь Петр с царевной, и бросил Петр Москву и уехал к Троице. И вот четвертую неделю жил царь Петр в Троице и шла борьба промеж молодого царя и царевны. У молодого царя никого не было, и за всяким делом приходили к князю Борису: что написать, что сказать, кого куда послать. И стал князь Борис вместо монаха первым человеком при царе. И во всем удача была князю Борису. Царевну оставляли понемногу и бояре и стрельцы и немецкие полки, и с помощью угодника, чего не чаял никто, ни князь Борис, вся сила сошлась к Троице, и стал одним царем Петр Алексеич и одним дельцом князь Борис Алексеич. Тяжело было князю Борису чувствовать на себе всю тяжесть власти. Сколько греха, сколько соблазна! А пуще всего, на той стороне был старший брат Василий Васильевич и дошло дело до того, что не миновать было Василию Васильевичу плахи. И всему зачин и коновод был он, князь Борис. Подумал он, вспомнил все это, нагнул еще ниже голову, и лицо и шея его налились кровью и на глаза выступили слезы. Он прочел все молитвы, поклонился три раза в землю и кликнул холопа, калмыка, Федьку и велел подать умываться.

Прошел месяц с тех пор, как молодой царь Петр Алексеевич переехал из Москвы в Троице-Сергиевскую лавру, и за ним переехали молодая и старая царицы — жена и мать Петра Алексеевича; и по одному, и по нескольку стали переезжать из Москвы в Лавру бояре, немцы, стрелецкие сотники и головы. Во всем народе был страх: не знали, кого слушаться. В Москве оставался царь Иван Алексеич и царевна Софья Алексевна. При них ближним боярином был князь Василий Васильич Голицын. В Лавре был царь Петр Алексеич с матерью царицей; при них был ближний боярин, князь Борис Алексеич Голицын.

Во всех приказах в Москве сидели судьи от царевны Софьи Алексевны и судили, приказывали, казнили и награждали по указам царевны Софьи и князя Василья Васильича.