Когда силы снова оставили Янку, я сделала то, что могла и умела: перевернула песочные часы и дождалась удара часов на площади. Таким путем я узнала, что через два с четвертью часа после заката в Виттенберге «там» солнце еще не зашло. Стало быть, это неведомое «там» и в самом деле Испания.
Я сказала об этом Янке. В этот раз она не была такой измученной, только выпила две кружки воды.
– Наверное, Испания. Там жарко, душно, запах странный.
– Плохой?
– Н-нет. И плохой, и еще другой. Не знаю, какой. Будто трава или цветы, сухие. Может, лечебное.
– Ты мне расскажешь когда-нибудь, как у тебя это получается?
Янка задумалась, нахмурилась.
– Как? Получается.
– Тебя тетушка Тереза этому научила?
Она слабо улыбнулась.
– Нет. Матушка меня всегда ругала, велела никому не рассказывать. Она говорит, на мне две погибели - красота и ведучесть. Да я не нарочно это делаю. А как? То будто вспоминаю, чего и не знала, а в этой Испании как будто сама была - и там, и здесь.
Только и всего. А впрочем, спроси меня, откуда я узнаю о приближении опасности - ничего толковее не скажу, разве что на более чистом немецком.
– Янка, а о том кольце, что Кристоф у меня забрал, - что ты о нем знала? Скажешь теперь?
– Ну… что оно проклято. Как вот… страшно на него глядеть.
– А про дьявола?
– Знала, что проклято, - кивнула девочка.
– И еще что-то? Отчего ты так плакала по Кристофу? Скажи, скажи, для меня же лучше знать, чем…
– Я скажу, только ты не совсем верь. Может, оно и пустое, я, бывает, неверно угадываю. Тот, кто прежде кольцо носил, наложил на себя руки.
– Как?…
– Как, не знаю, - серьезно ответила Янка. - Но своей волей, сам умер.
– Янка, - помолчав, сказала я, - ведь это кольцо моего отца. А его убили. Ты же знаешь, Кристоф рассказывал, и господин Альберто… Такую смерть человек сам себе не причинит.
Янка тоже ответила не сразу.
– Ты верно знаешь, что его кольцо?
И вправду, девочка, я не знаю. То самое кольцо, или точно такое же, сказал некогда Кристоф, да будет благословенна его ясная голова. Значит, не то самое? Чье же? Дьявол ведает.
В последующие дни и ночи кристалл оставался мертвым. Видений больше не было.
Глава 16.
Вот и пригодилась едкая мазь вроде той, с помощью которой в давние времена один жестокий озорник по имени Генрих избавил знакомого монаха и от волос на тонзуре, и от необходимости впредь выбривать ее - волосы у бедняги сошли вместе с кожей, оставив живое мясо. Так измываться над собой я не собирался, достаточно было втереть немного в затылок. Снадобья, содержащие ртуть, вообще нельзя отнести к слабым средствам, а я всегда переносил их тяжелее, чем другие пациенты. Мазь, на мое счастье, была густая, не расплывалась даже на жаре. Я завернул малую толику в кусочек кожи, потом в тряпицу и привесил себе на шею вместо ладанки, потому как не был уверен, не уничтожат ли мои вещи.
К утру принятые меры возымели действие. Началась горячка, воспалились глаза и на коже проступила сыпь. Я отказался от еды и спросил моих тюремщиков, не поделятся ли они со мной вином, ибо меня, дескать, мучит жажда. Больше всего я боялся, что они не обеспокоятся в должной мере моим драгоценным здоровьем. Но они, слава Господу, боялись местных прилипчивых хворей, и сперва с изумлением уставились на меня (а я к тому часу был разукрашен вроде пятнистой саламандры, и «глаза мои закрывались на надутом лице», как сказал святой, только не в аллегорическом смысле, а в самом прямом), потом принялись спрашивать, что я ел и пил, да проклинать трезвенников и водопийц, хлещущих зараженную воду, а равно и недоумков-врачей, не умеющих спасти самих себя от пустячной болезни. Динер куда-то отправился и вернулся с местным врачом. Я сел на ложе, тупо глядя перед собой, показал сыпь. Испанцу все это до крайности не понравилось, - вероятно, про алую лихорадку он читал в книгах, - и под попреки и брань, которые казались мне сладчайшей музыкой, меня свели в монастырь, в особое помещение, где содержались больные заразными болезнями.
Назвав это помещение больницей, я бы польстил испанцам непомерно; сей дом был просто-напросто местом, где одни умирали, а другие - счастливцы - выздоравливали. Я надеялся стать счастливцем: излечиться, когда придет срок, от своей притворной лихорадки и не подхватить настоящую. Уповал я еще на то, что слово господина Хауфа и его слуги не столь много значит для отплывающих моряков, купцов и офицеров, и уж коли заболел присланный врач, то можно им будет отплыть без врача либо взять другого, меня же предоставить моей собственной участи.
Монахи-августинцы, которые ходили за больными, были славными людьми. С одним из них, братом Георгием, или Хорхе, я перемолвился по-латыни, и мы стали приятелями. Я не решался ему открыться, пока мы не подружимся ближе, но втихую мазался мазью, и по утрам очередной брат-августинец, подходя ко мне, покачивал головой. Удивлялся, должно быть, отчего немец не помирает и не выздоравливает.
Брат Хорхе вел со мной долгие беседы, надеясь избавить мою душу из западни, расставленной Лютером. Не знаю, чем я приглянулся ему, но был он со мной красноречив и страстен. Я дал понять, что считаю нынешнего папу ученым и достойным человеком, а суждения о нем иных протестантов - прискорбной ошибкой, и монах, как видно, решил, что семена, упавшие в добрую почву, дают ростки.
Мазь, которой я воспользовался, вряд ли могла убить в столь малой дозе, а чтобы умерить и сократить ее действие, я выпивал столько воды, сколько мог выпросить, но все же на третий день почувствовал боли в пояснице, онемение в пальцах и понял, что пора кончать с этой шуткой. Медленное отравление могло привести к таким последствиям, что лучше бы утонуть в океане. Я собирался прекратить экзекуцию сразу, как только узнаю об отплытии нашего флота, тут же - Господь простит того, кто лжет под страхом смерти - объявить о своем возвращении в лоно католической церкви и таким путем достичь двойного успеха: объяснить мое телесное выздоровление через выздоровление духа и избежать когтей инквизиции. А там что Бог даст.
Однако не суждено было оправдаться моим расчетам. На четвертый день ко мне заявился Динер с двумя солдатами (не теми, что сопровождали нас в пути) и незнакомцем моих лет. По светлым, коротко остриженным волосам я признал в нем соотечественника, а по его латыни - врача, учившегося в Гейдельберге.
– Как вы сами думаете, что с вами, коллега?
– Полагаю, красная лихорадка.
– Четыре дня, и ни кризиса, ни облегчения?
– Сам дивлюсь. Видимо, надо подождать седьмого дня?
– Вы задерживаете отплытие корабля.
– Корабль еще не отплыл? - Это меня поразило.
– Ваш корабль ждет вас, им нужен врач. Божьей милостью, они догонят флот вместе с вами.
– Но если я болен?
– Ваша болезнь странна, и по времени, в какое началась, и по ходу своему.
– Что вы подразумеваете?
– Снимите рубаху.
Я разделся, всячески стараясь показать, как меня знобит и лихорадит. Я уже понимал, к чему клонится, и порадовался, что ладанку с мазью догадался спрятать в постели. Он осмотрел мою сыпь, постоял молча, сжав губы в нить, а затем сказал протянуть руки.
Что поделать… На кончиках пальцев была та же самая сыпь, чего при лихорадке, пожалуй, не случается никогда. Как ни старался я поменьше прикасаться к мази и почище обтирать руки, все же она была слишком едкой. Мы встретились взглядами, и в тусклых его глазах блеснуло понимание.
– Ты симулянт?
– Не выдавай меня, брат-медик, - попросил я. Это было дерзостью, хоть мы и говорили по-латыни; потом уж я смекнул, что понять мои слова могли монахи, да и умник Динер мог знать латынь в достаточной степени; было бы чудом, если бы этот человек согласился помочь мне. Чуда не произошло; брат-медик холодно усмехнулся, повел плечом на итальянский манер:
– Наклони голову.