Вот и весь практический результат! А для того, чтобы народ лишний раз возбудить, — этого не надо. Народ и так готов порвать перестройщиков, как Тузик грелку, лишь бы команда была дана! А команды не будет. А без команды у нас усядутся на рельсах перед идущим поездом и с места не сдвинутся — не велено было! Ну, все это только начало, подождем продолжения Марлезонского балета и помолчим в тряпочку.
Так что там было с Таней-то дальше? «Не кукушки загрустили, плачет Танина родня.
На виске у Тани рана от лихого кистеня. Алым венчиком кровинки запеклися на челе, — хороша была Танюша, краше не было в селе!» Грустно, девушки!..»
Эскалатор терпеливо и ровно тащил Валерия Алексеевича наверх, к свету, к девушкам, ожидающим свидания на выходе из метро, к меланхоличной ленинградской толпе, деловито, но без московской суеты, текущей по широким тротуарам Кировского проспекта. Теперь быстренько пробежимся до Карповки, еще один рывок — и направо, на Чапыгина. Вот и Хачик стоит, колышется на свежем весеннем ветру, рукой машет!
Выпили по стакану в «Дружбе», теперь уже ленинградской. «Смешно! — подумал Валерий Алексеевич. — И в Риге, у нас, в «Драудзибе» пьем, и в Питере тоже… «Дружба». Прямо — не разлей вода, как в Союзе народы дружат-то!»
Длинные коридоры, огромные пепельницы из круглых жестянок от кинопленки на подоконниках. Всем на ходу «Привет!», торопливое рукопожатие, банальные ответы на банальные вопросы о погоде в Риге. Пробежка по кабинетам, звонок Алле, кофе-вырвиглаз в подвальной курилке, долгое ожидание Украинцева, явившегося наконец со своей «монтажной» дозой коньяка в маленькой бутылке из-под пепси. И снова коридоры. Забрать кассеты с перегона. Еще одна перебежка в монтажную. И наконец-то время пошло, завизжала «мурка» — так, по-кошачьи, звучит синхрон при перемотке в «светлую».
Вот Вареник сидит, насупившись, на камне, обозревает зеленую дымку Сигулдских лесов, вот к нему подписали щебечущих радостно птах, вот Тышкевич врывается в весеннюю идиллию с резким вопросом, а Виталий мнет огромные рабочие руки и кроет по матушке всех, кто сломал тишину на бескрайних просторах Отечества.
Проезд на машине — набегают на камеру огромные, белые, из покра-шеного бетона буквы, стоящие при дороге: RIGA. И тут же врывается песня уличного музыканта, такая латышская, на фоне медленной панорамы Риги через Даугаву, и идиллия Старого города взрывается — коротко, встык обрезанными фразами опроса на улице. Смена ритма. Голуби клюют крошки батона на булыжной мостовой. Ухоженная стареющая немецкая овчарка, пригревшаяся на солнышке, грустно вздыхает на крупном плане в камеру, часто и как-то виновато дыша, вывалив язык; оборачивается на хозяйку, как бы спрашивая: что от меня хотят эти люди? И вместе с ней уходит влево и вверх взгляд камеры, останавливаясь на седых волосах пожилой аккуратной еврейки, которой тоже, видно, осталось немного. Женщина мягким голосом успокаивает подругу, сидящую с ней рядом на скамейке, — возмущенную русскую тетку, которая требует прекратить съемку.
— Нет, вы подождите, Зоя Сергеевна! Ну, не хотите разговаривать, не надо, зачем же кричать на людей? Спрашивайте, молодой человек.
— Что волнует сегодня рижан? О чем вы думаете, что тревожит сердце?
— Самоопределение волнует всех людей. Я еврейка, живу здесь уже сорок лет. Если все это произойдет, я имею в виду независимость Латвии, то нас всех волнует будущее, конечно, — как будут тогда к нам относиться? Ко всем русскоговорящим. Что еще волнует? Со снабжением очень плохо стало, перебои со всеми продуктами. Борьба за власть идет яростная, а проблемы народа отступили на второй план. Для них, тех, кто появился недавно на политической сцене, главное — захватить власть. А что они обещают — посмотрим в будущем. Сохранится ли русский язык?
Какие сохранятся права? Слухи ходят самые невероятные. Хотелось бы жить более счастливо, чем сейчас мы живем.
Уезжать? Да, многие евреи собираются уезжать из Латвии. Но есть и те, кто включился в политику, активно работают в Народном фронте. Я пожилой человек, я вам прямо скажу — они плохо знают историю.
Пикет ДННЛ на бульваре Райниса — у здания университета, где проходит съезд «независимой» компартии, отколовшейся недавно от КПСС. Жесткие, злые плакаты. Корова с раздутым выменем — символ Латвии, которую доит Россия, — крупным планом. Колючие глаза старика, потрясающего плакатом; на лацкане пиджака у латыша значок со свастикой.
— Что это за значок?
— Это значок латышских ВВС Первой республики. Я летчик, сейчас уже на пенсии, правда.
— А почему на значке свастика?
— Да потому, что свастика — это хорошо! Это лучше, чем жидовские звезды на башнях Кремля!
Полусумасшедшая подпившая дамочка в пронзительно-зеленом пальто до пят и соломенной шляпке держит большой лист ватмана, на котором броско начерчен тушью унитаз, стилизованный внизу под солдатский сапог; в унитазе торчит, зацепившись краями за седалище, красная звезда, оплывающая кровавыми каплями.
— А что у вас написано здесь?
— Я не говорю по-русски!
Наплывом, навстречу друг другу и «сквозь» друг друга идут интер-фронтовцы и народнофронтовцы, наплыв переходит в длинный план шествия НФЛ к Братскому кладбищу — латыши идут почтить легионеров СС. Обилие красно-бело-красных флагов, впереди несколько рядов седых, согбенных возрастом «лесных братьев», следом за ними — молодежь из дружин «охраны порядка» с яркими повязками: надписи в белом круге на красном фоне — стилизация под знакомые нацистские символы. И тоже — сотни тысяч людей, только, в отличие от манифестации Интерфронта — очень много маленьких детей и женщин. Кто-то несет над толпой грубо сколоченную виселицу, на которой болтается, как «повешенный», кусок картона с угрожающим: «Трепещите, советские убийцы!», кто-то, вопреки всякой логике, тащит огромный транспарант с надписью «КПЯЯ» или свастику, образованную перекрещивающимися словами «Интерфронт» по-русски и по-латышски. Ветераны СС запевают дрожащими голосами старые немецкие песни, которые тут же громко подхватывает их окружение — сразу видно, все знают и помнят эти слова, не путаются в «сакральных» текстах.
И вдруг звук плавно уходит до полной тишины, и через затемнение сначала слышатся осторожные шаги по битому стеклу, потом проступает картинка с искореженной детской кроваткой, на которой повисла сорванная с петель взрывом дверь — куски штукатурки грудой валяются на пестром ковре. Медленный отъезд на общий план показывает все новые детали: разбитая посуда, вывалившаяся из накренившейся секции, офицерский китель вперемежку с женской легкомысленной блузкой под перевернутым кверху ножками стулом. Встык въезжает, проезжая на камеру — как бы через разрушенный домашний уют — «Скорая помощь», удаляясь от подъезда, в проеме которого виден кусок обрушившейся стены. Звук сирены снова сменяется мертвой тишиной и мерными шагами по осколкам стекла часового, запоздало выставленного под окнами офицерского семейного общежития — худая детская шея торчит из жесткого воротника шинели, на поясе штык-нож — и только.
— Сюда бы еще сытую харю Горбатого на Мальте, на банкете, как он с Бушем шампанским чокается, воткнуть, — горячится Хачик, первым нарушая молчание после просмотра вчерне собранного куска.
— Не надо. Перебор будет. И концентрация на событии уйдет у зрителя, если его вдруг резко «выкинуть» из Латвии на Мальту, — ворчит, прихлебывая из бутылочки, Леша.
— Теперь неплохо бы интервью с коммунистами всех мастей на тему «В Багдаде все спокойно». А потом сразу Иванса… — листает Иванов неторопливо свои листочки.
— Отбить чем-то надо этот кусок, думайте! — Хачик откинулся на стуле назад, вытянул длинные ноги и уставился в потолок.
— Чего тут думать, — ваше время на сегодня кончилось, мальчики! — устало подытожила молчаливая, сосредоточенная дама за пультом — режиссер видеомонтажа. — Идите гуляйте, ко мне сейчас новостники придут. И поищите в фонотеке музыку более подходящую…