Мурашов сам привез сюда Иванова с Татьяной, договорился с Геной на сутки, очень строго предупредил его, чтобы никто — ни директор бани, ни милиция, вообще никто не посмел бы даже постучаться в зарезервированную им сауну. А куда звонить в случае непредвиденных ситуаций, Гена и так знал — не первый раз уже Толик устраивал у него всякие любопытные встречи, о которых банщик молчал «как рыба об лед», потому что знал — иначе дружба с ОМОНом кончится так быстро и неприятно, как даже в самых страшных кошмарах не приснится.
Почувствовав внутри себя тихий звоночек подсознания, сообщавший, что Валерий Алексеевич сейчас проснется, Таня обвязалась большим банным полотенцем и стала готовиться к пробуждению. друга? Вскипятила воды в электрическом чайнике, засыпала в большую кружку молотого кофе на треть, залила кипятком. Помешала ложечкой всплывшие крупинки и накрыла кружку блюдцем — настаиваться. Улыбнулась разгромленному столу, еше вчера с любовью и радостным предвкушением праздника накрывавшемуся в четыре руки из нескольких пакетов, наскоро заполненных на Матвеевском рынке нехитрыми и не очень дорогими деликатесами — Толик обо всем позаботился, вывезя их с базы в город «в увольнение», как все они шутили смущенно.
Но завтрак собрать еще было из чего.
Иванов, не пошевельнувшись, не прервав размеренного сонного дыхания, открыл глаза и тут же увидел перед собой тонкую, нежную, обнаженную женскую руку, водившую у него под носом кружкой с горячим черным кофе. Проснувшись окончательно, он плавно переменил позу — легко оторвался от служившего подушкой пальто, сладко потянулся, уселся чинно — с прямой спиной — на жесткой деревянной скамейке. Оглядел улыбающуюся Таню, благосклонно и важно кивнул ей в благодарность за кофе, перехватил кружку в свою руку и тут же другой рукой ловко сдернул с женщины махровое полотенце. Таня взвизгнула тихонько от неожиданности, ухватилась за пушистый край своего единственного наряда, но Иванов был непреклонен, тянул полотенце на себя до тех пор, пока оно не выскользнуло из слабых женских рук и не упало на пол.
Валерий Алексеевич медленно потягивал горячий и очень крепкий кофе, рассеянной улыбкой лаская глазами стоящую перед ним женщину. А она стояла дерзко выпрямившись, уперши руки в бедра, не пряча высокую упругую грудь, с победительной усмешкой на чуть приоткрытых чувственно изогнутых губах. Чем ниже опускался пристальный взгляд Валерия Алексеевича, тем шире и ироничней становилась улыбка Татьяны. Когда же взгляд его помутнел слегка, застыв на гладком, чуть выпуклом животе, на дрогнувших и чуть переступивших в волнении ножках, Таня и вовсе звонко расхохоталась.
— На себя посмотри, Поручик!
Иванов охнул, проследив направление взгляда лукавых синих глаз, грохнул чашку с кофе на стол, перехватил обеими руками вздыбившуюся на коленях простыню и резво выбежал из гостиной, получив вдогонку громкий шлепок по голой заднице.
А потом они завтракали чуть подвядшей, но все равно изумительно вкусной ветчиной с рынка, твердыми шариками домашнего масла, черным душистым караваем хуторской выпечки, так и не успевшим со вчера почерстветь, копченой маринованной курицей, изумительно упругим и нежным сыром, грушами и виноградом, черным кофе, боржомом и даже, несмотря на раннее (по часам) утро — коньяком, которого оставалось еще почти полбутылки.
Время исчезло в этом обшитом деревом подвальном гроте со своими переходами, водопадами, озерами и даже собственной преисподней парилки, нагретой, казалось, до состояния магмы. Следить за временем можно было только по часам, да и то с трудом, поскольку еще надо было вспоминать — шесть утра сейчас или шесть часов вечера?
Вчера выпито было много — и пара шампанского, и коньяку почти бутылка на двоих, но они не пьянели, только уходила, испарялась вместе с выпитым накопившаяся за последние два-три перестроечных года печаль — мрачная безысходность много знающих, к собственной грусти своей, людей. Сначала, впрочем, они поругались, даже поскандалили с битьем посуды и стуком кулака по столу, с багровой пощечиной на лице Иванова и до сих пор не совсем отошедшими следами тисков ивановских рук на запястьях и предплечьях удерживаемой им внезапно превратившейся в разъяренную кошку Татьяны.
Потом помирились, потом захмелели слегка и долго резвились, перебегая из душа в парилку, из парилки в бассейн и снова на полук — расслабляясь до изнеможения, не расставаясь ни на секунду, любя друг друга снова и снова, как только появлялось хоть чуточку сил. Не было для них никого в тот вечер, в прошедшую уже ночь; никого не осталось вокруг в сходящем с ума перестроечном мире. Не нужно было одеваться и раздеваться, смущаться и отворачиваться — первобытный, исступленно-чувственный, изначальный — без стыда и неловкости — мир овладел ими так же полно, как они овладели друг другом. А может быть, мир этот был совсем не изначальным, а наоборот. Последний вздох перед падением в тартарары, последний поцелуй среди обезумевшей, гибнущей Помпеи, в которой никому не было дела до соблюдения обычных приличий.
Сейчас, после двух-трех часов сна, после раннего завтрака, похожего в подвале сауны на поздний ужин, они уже не спешили насытиться друг другом. Покурили не спеша, погрелись в так и не остывшей еще парилке, упали с грохотом в прохладную воду бассейна, подняв облако брызг. И теперь уже медленно, почти через силу, почти по обязанности, как необходимый ритуал, бесконечно долго достигали Большого взрыва, который просто обязан был и наверняка породил новую вселенную.
Если бы только этой вселенной повезло родиться — сколько счастья было бы у Татьяны! Сколько гордости и радости, ответственности и сил — выдержать эту ответственность — появилось бы у Иванова. Но подождем загадывать, кто знает, как изменяется реальность, когда в ее физические законы вмешивается всесильное Провидение? Будем пока надеяться. Как надеялись Валерий Алексеевич и Татьяна.
— Ты знаешь, что иногда у женщин рождаются дети?
— Догадываюсь. Ты хочешь ребенка?
— У меня не было детей. Мы не успели. Потом — какие дети? Все стало рушиться, и не было любви. А сейчас? А сейчас… Сейчас все рушится еще быстрее и все уже почти непоправимо. Но сейчас я люблю. И может быть, может быть, я научусь молиться, и нам повезет, и мы выживем. И может быть, даже коньяк, выпитый ночью, не помешает чуду. — Таня грустно улыбнулась и повернулась к Валерию Алексеевичу лицом. Они оторвались друг от друга с облегченным сожалением.
— Пойдем выпьем еще? — Таня вышла из бассейна и, не дожидаясь Иванова, мокрая, гладко блестящая, надломленная, бессильная и все равно безумно красивая, быстро прошла в сторону гостиной.
Иванов разлил коньяк по дешевым стеклянным фужерам.
— Ты знаешь, когда-то давно, в той, довоенной, жизни, я алкал любви. Я мечтал о ней, я придумывал себе любовь. И знал про себя, что по-настоящему любить — не способен.
Но именно тогда я придумал тост. Я его очень редко произношу. Правда.
Давай выпьем за то, чтобы мы любили тех, кто нас любит! А те, кого мы любим, — любили нас! Ведь этого в жизни почти никогда не бывает. Так выпьем за то, чтобы это случилось с нами!
Таня одним легким движением переместилась поближе к Иванову, обняла его и поцеловала, держа руку с фужером на отлете, как крыло перед взлетом.
— Не упорхни! — прошептал он одними губами.
— Никогда! — Стекло звякнуло тихонько, соединившись, и они медленно, глядя друг на друга, выпили до дна. — Курить хочу… — Таня соскользнула с колен Иванова, взяла сигарету себе, прикурила вторую любимому. — Давай покурим, оденемся и поговорим, пока я совсем не опьянела.
— Поговорим, Танюша. — грустно и бархатно проговорил помрачневший Иванов и потянулся к полотенцу — обтереться, за брюками — одеваться, за бутылкой — еще налить.
Вспомнили про белье, застыдились, отвернулись друг от друга, разбирая каждый свою кучку тряпок, стараясь не смотреть в зеркала, отражающие со всех сторон комическую картину одевания. Иванов вдруг хмыкнул, рассмеялся, обернулся на Таню, она уже давно, оказалось, еле сдерживалась, прыскала в ладошку с зажатым в ней кружевным лифчиком, потешалась над собой, над ним и над всем нелепым антуражем вокруг.