Верещагин почти доволен, но краешек мозга продолжает беспокоиться. «Зачем ты меня вызывал?»- спрашивает Верещагин. «Просто поболтать захотелось»,- отвечает директор, звучит это не очень убедительно. «А почему сказал: срочно?»- продолжает допытываться Верещагин. Директор смеется и отшучивается: мол, какой же он директор, если не будет вызывать подчиненных срочно? «Это тряпка, а не директор, его гнать надо»,- смеется он.

А потом как бы между прочим говорит: «Я в отпуск собрался. На черноморском песочке надо поваляться» – и объясняет, что сердце пошаливает, утомился в хлопотах, но Верещагин почти не слышит, он глохнет от радости – в День Творения директора не будет! Никто не сможет помешать! Лучше и выдумать невозможно! «Когда? – спрашивает он.- Когда едешь?» – он не верит своей удаче, может быть, он ослышался? «Завтра,- отвечает директор.- Уже билет в кармане». «Ну и жарища у тебя здесь! – кричит Верещагин.- Больше не могу! В подвал, в подвал! Ты на песочек, а я в подвал!»

И бежит к двери, заправляя на ходу рубашку в брюки. «Больше всего я боялся, что ты обрадуешься моему отъезду»,- говорит вслед директор, и углышки сознания снова начинают бить тревогу.

163

И был еще случай, когда Верещагин выпустил из рук птичку.

В сквере под большим деревом мальчишка держал в руках воробья. Приятели смотрели, как он держит. Иногда они гладили перышки на воробьиной головке, а тот, который держал, подносил иногда птичку ко рту и целовал в клюв.

Верещагин проходил мимо. Он остановился и засмеялся. А когда увидел, что птичка, проявляя взаимность, клюнула мальчишку в губы, то даже умилился. Мальчишке понравилось, что взрослый человек умиляется, и он еще раз сделал так, чтобы воробей клюнул его в губы. Верещагин снова умилился. Тогда мальчишка сказал: «Хотите подержать?» – и передал Верещагину воробья, демонстрируя этим актом возникшее к взрослому человеку доверие. В кулаке у мальчишки птица вела себя спокойно, а у Верещагина почему-то стала делать решительные попытки освободиться, у нее оказалось очень сильное тельце и крылья, как пружины. Верещагину пришлось посильнее сжать кулак, чтоб она не вырвалась. От этого дополнительного сжатия птичка затрепыхалась еще отчаянней, Верещагин сжал кулак еще крепче… Так они – Верещагин и воробей – попеременно усиливали оное действие, и в конце концов наступил момент, когда Верещагин почувствовал: еще немного, и рвущаяся птица будет раздавлена, тогда он испуганно разжал кулак, воробей упорхнул в поднебесье, и все это было очень похоже ни историю с королем, пожелавшим взять в услужение гордых людей, которую автор расскажет чуть попозже, Страниц через десять.

Мальчишки не поняли причин верещагинского поступка, они закричали: «Что вы сделали? Она же не ваша!», а хозяин птички вдруг разревелся по всем правилам детского плача: с обильными слезами, соплями и громкими всхлипами, хотя это был уже довольно большой мальчик, лет десяти.

164

С криком: «Я – гений! Я – гений!» Верещагин ворвался в квартиру, промчался через прихожую, вбежал в комнату и пнул ногой лежащую на полу папку с воспоминаниями о прежней жизни, – сначала одну, потом другую, третью, четвертую, пятую, а соседи первого, второго, третьего, четвертого, а также пятого этажей пооткрывали двери своих квартир, чтоб узнать, чей это вопль пронесся по лестнице – верещагинский крик достиг их ушей, отразившись эхом от потолка, стен, оконных стекол, половиц; тысячекратно повторенный каждой ступенькой, всеми изгибами лестничного хода, этажных площадок, дверных щелей, он разложился и размножился миллионом восклицаний – беспорядочная толпа бессмысленных звуков вломилась в квартиры соседей; не крик: «Я – гений!» услышали они, а нечеловеческий вой, похожий на сирену военного времени, извещающую о приближении вражеских бомбардировщиков, и даже еще больше на вой уже падающих вражеских бомб и вот соседи стали выходить из дверей, чтоб посмотреть, что же это, а Верещагин тем временем азартно пинал папки с воспоминаниями и надеждами, с фотографиями и заблуждениями, с детской каллиграфией, взрослыми каракулями, юношеским честолюбием, забытыми девушками, поздравительными открытками, студенческими курсовыми – ибо гению прошлое ни к чему. Он допинался до дивана, двигаясь к нему как ледокол в белых льдах, он вперил безумный взор в измятые желтые листки, разбросанные по его поверхности, и хищно сказал: «Ага!»

Сказав: «Ага!», он совершил странное внутреннее усилие – может быть, воли, а может, ума, напряг немую божественную мышцу,- и то, что, с одной стороны, написано на листках, и то, что, с другой, увидел вдруг одновременно, разом, со стереоскопической отчетливостью каким-то незрячим доселе зрительным органом, и каким-то глухим прежде ухом услышал свои расчеты, как прекрасную песню… «Боже мой! – вскричал он.- Век бы смотреть и слушать!»

165

Что произошло с Верещагиным, я объяснить не всилах. Могу сказать только следующее: способу напрягать в себе некую божественную мышцу Верещагин научился случайно, в тот момент, когда стоял посреди директорского кабинета с телефонной трубкой в руке. Получилось очень странно: он нечаянно сделал какое-то внутреннее усилие, и его мозг вдруг с абсолютной точностью вспоминал – или заново в одно мгновенье рассчитал? – все параметры позабытого волчка: ширину отверстий, угол их наклона и прочее… Это нечаянное усилие чем-то напоминало то, каким Верещагин когда-то остановил мысли,- данное событие описано в семьдесят восьмой главе. Но тогда он не воспользовался открытым умением, тотчас же и забыл о нем, теперь же не стал упускать удачу. Мчась с воем домой, пиная папки с прошлым, пробираясь к дивану, он думал только об одном: побыстрее к листкам, побыстрее, пока случайно открытое умение обострять работу мозга не забылось, пока еще помнится, как делать это странное внутреннее усилие, как напрягать эту божественную мышцу.

И вот наконец он добрался до листков, глядя на них, напряг божественную мышцу, со стереоскопической отчетливостью увидел все, на них написанное, услышал свои расчеты, как прекрасную песню, вскричал: «Век бы смотреть и слушать» и тут вдруг…

Вдруг он содрогнулся. В прекрасной песне неожиданно прозвучало несколько фальшивых звуков – глухое доселе ухо их услышало, а незрячий прежде глаз мгновенно засек те места в партитуре, где неверные ноты находились. «О боже,- вскричал Верещагин.- Здесь же колоссальнейшая и грубейшая ошибка! Теперь я понял, почему Красильников воротил нос и предостерегал! Тут работы еще и работы! На сто лет!»

Вот так все происходило. Я описал реальный исторический факт, хотя, понимаю, найдется читатель, которому вся эта история с божественной мышцей покажется белибердой и вымыслом. Но неужели он, этот читатель, думает, что если б я захотел встать на безответственный путь вымысла, то не смог бы придумать чего-нибудь эффектнее? Я придерживаюсь фактов, поэтому пишу: Верещагин напряг божественную мышцу и, охватив разумом всю работу как единое целое, обнаружил в ней ошибку. Если же выдумывал бы, то написал бы иначе,- такое, что у читателя голова кругом пошла бы.

Например, вот что написал бы я. Верещагин ошибку не замечает,- так бы я сделал. Он ставит эксперимент, исходя из неверных расчетов, в результате чего возникает уродливая субстанция, которую я не могу назвать иначе, как кРИСТАЛЛ, то есть веществом с маленькой буквы, потому что оно – плод ошибочной мысли; элементарные частицы, из которых состоит этот кРИСТАЛЛ, только считанные мгновенья могут находиться во взаимосвязи и гармонии. А затем начинают разлетаться в разные стороны.

Правда, так интереснее?

Это страшный разлет. Удержать частицу некому.

Неуклюже пошатываясь, здание института отрывается от фундамента и улетает в небо, разваливаясь там на куски, форма которых прекрасна своей случайностью.