Ольга глубоко затянулась, щурясь от дыма.

– А ты что, жениться думаешь?

От этого неожиданного вопроса Коля смутился.

– Да думаю...

– И на ком, если не секрет?

– Да какой там секрет, вся деревня знает... На Маше Зиновьевой. Да ты вряд ли помнишь ее, их ведь там много, а тогда она совсем еще девчонкой была. Ей и сейчас-то еще восемнадцати нет.

Ольга, хоть и знала Зиновьевых, действительно не могла вспомнить Машу.

– И когда свадьба?

– Да осенью, должно быть, после уборки... Приедешь?

– Вряд ли.

– А то приезжай. Если в деньгах дело, – Коля покраснел, – то я найду, не беспокойся. Я ведь хорошо зарабатываю, в весну и лето иной месяц больше двух сотен выходит, – не удержался Коля, чтобы не похвастаться.

Ольга усмехнулась.

– Да нет, не в деньгах дело. Времени не будет, работы много. Я и сейчас-то еле выбралась.

– А-а... Ну, смотри сама.

Отказом ее он как будто совсем не огорчился.

– Ты, может, думаешь, что рано женюсь? – вдруг спросил Коля.

– Да ничего я не думаю.

Но он все-таки стал объяснять:

– Можно бы и подождать, да ведь надо же кому-то хозяйство вести. Верке одной не справиться, и так с ног сбивается. Да и для Маши так лучше – уж больно тесно они там живут, их же девять душ.

Ольга промолчала.

– А ты? – спросил Коля.

– Что я? – не поняла Ольга.

– Не замужем?

– А-а... Нет.

– И не собираешься?

– И не собираюсь, – почему-то сказала Ольга и спросила: – А как же Верочка?

– А что Верка? – Коля пожал плечами. – Так и будем вместе. Пусть пока учится. Маша девка хорошая, обижать ее не будет, да и я не позволю.

– Десятилетку у вас открывать не собираются?

– Не слыхать. – Коля пристально посмотрел на нее. – Ты не думай, я ее неволить не собираюсь. Захочет дальше учиться – пускай уезжает в Селиваново, я ее без поддержки не оставлю.

Коля говорил так, словно и мысли не допускал, что Ольга может иметь какое-то отношение к Верочке, к ее будущему, это должно заботить только его самого, Колю, – и Ольга вдруг отчетливо, почти со страхом подумала: «А ведь похоже на то, что ты действительно совсем чужая для них... Совсем чужая...»

И опять замолчали – теперь уже надолго. Коля допил остатки водки, Ольга пить не стала и вскоре поднялась из-за стола:

– Ну что, спать будем?

– И то верно, – с видимым облегчением сказал Коля. – Ты же устала с дороги.

Он проводил ее в комнату и, прежде чем уйти, задержался в дверях, спросил как бы с усилием:

– К матери-то... пойдешь?

И Ольге неудержимо захотелось плакать – и оттого, что он задал этот вопрос, и как он сказал – «к матери», словно она была еще живая.

Ольга закусила губу и кивнула.

Коля, заметив свою неловкость, виновато сказал:

– Я ведь потому спрашиваю, что в этих туфлях ты не пройдешь, сама видишь, какая грязь у нас... Скажешь Верке, чтобы нашла тебе сапоги, мне-то с утра на работу. Постараюсь вернуться пораньше.

И вышел, тихо прикрыв дверь.

Ольга сидела на кровати, сгорбившись и упираясь руками в колени, потом повалилась на подушку, вцепилась в нее – хотелось кричать и плакать, но кричать – нельзя, а слез – не было...

Утром Ольга и Верочка пошли на кладбище. День был серенький и хмурый, сочился мелким дождем, негромко шелестящим в небогатой придорожной зелени. Раскисшая дорога расползалась под неуверенными шагами Ольги, тускло и жирно блестела, звучно чмокала и вздыхала, как живая, плотно прижимаясь к ногам и неохотно выпуская их.

Дошли молча – говорить как будто совсем было не о чем.

Кладбище было маленькое, почти вросшее в землю, с почерневшими деревянными крестами и полуразмытыми надписями на табличках. Впрочем, таблички никому и не нужны были – все и без них знали, кто где похоронен... Ольга вспомнила, что зимой кладбище так сильно заносило снегом, что его почти не было видно – торчали только несколько крестов, и кладбище казалось совсем мертвым и забытым.

Могила матери выделялась свежей чернотой невысоко насыпанного холмика, и крест был белый, но уже покосился и недвижимо падал на бок, и казалось, что он просто приткнут к земле и что-то невидимое поддерживает его – так неестественно было сочетание белого свежеоструганного дерева и очень черной влажной земли с желтыми глинистыми прожилками.

Несколько минут стояли молча, и потом Ольга сказала Верочке:

– Ты бы пошла домой, а то холодно... Я одна отсюда дойду.

Верочка молча посмотрела на нее и тут же отвела глаза. «Обиделась?» – подумала Ольга и ласково тронула ее за плечо. Верочка покорно стояла перед ней и, когда Ольга легонько подтолкнула ее, так же молча повернулась и пошла назад в деревню, не оглядываясь. Шла она медленно, неуверенно переставляя ноги и чуть покачиваясь, и Ольге показалось, что она плачет.

Ольга не помнила, долго ли она стояла так, под мелким холодным дождем, тихо падавшим на холодную черную землю. Было тяжело и грустно, но не было ожидаемой боли. Эта боль появилась только на мгновение вчера вечером, когда она вошла в дом и увидела пустую кровать матери, и поняла, что ее уже нет и никогда не будет, и не у кого теперь просить прощения, и не помогут никакие слезы, никакие слова... И потом, когда Коля спросил ее: «К матери-то... пойдешь?» И эта боль прошла быстро, а потом – и сейчас – была глубокая печаль, но и печаль какая-то странная и холодная, идущая от разума. Тяжело было потому, что она знала – нет человека, бывшего ей когда-то самым родным и близким, давшего ей жизнь. И странным было уже то, что она думала так, а не плакала над этой холодной черной могилой, не просила прощения – ведь всегда живые в чем-то виноваты перед мертвыми (а уж она ли не виновата перед матерью?), – не вспоминала все самое лучшее, что было связано с матерью... Вспоминать Ольга пыталась по дороге сюда, но и это никак не удавалось. Даже лицо матери вспоминалось таким, каким оно было на тех фотографиях, которые она рассматривала вчера вечером, перед тем как лечь спать. Фотографий было мало, и на всех мать почему-то выглядела одинаково – неподвижная, с плоским, ничего не выражающим лицом, губы сурово поджаты, плечи опущены, и большие руки сложены на коленях и прижаты к животу... И плакать Ольга по-прежнему не могла – не было слез...

Она вернулась в деревню и зашла в пустой дом, показавшийся непривычно большим. Было в нем так уныло и мрачно, что казалось, весь он состоял из одного серого цвета, – и на душе у нее стало еще тяжелее, и захотелось уехать – сразу же, никого не дожидаясь. Но ехать нельзя было – ушел на работу Коля, Верочка была в школе. Но и дома невозможно было сидеть, и Ольга решила сходить к Насте Звонаревой. Когда-то Настя была самой близкой ее подругой, они вместе проучились все семь лет, каждый день бегали друг к другу домой, мечтали вместе поехать учиться в Селиваново, но Насте не удалось этого сделать. После отъезда Ольги они и вовсе потерялись – ничего не писали друг другу, и Настя только с Колей передавала Ольге приветы, да и эти приветы через год или полтора прекратились. Настя вскоре вышла замуж, теперь у нее было двое – или трое? – детей – вот и все, что знала о ней Ольга.

Настя узнала ее не сразу, недоверчиво всматривалась в нее из серого полумрака неосвещенной комнаты, потом узнала – заохала и засуетилась. И после первых бестолковых вопросов и восклицаний – как, откуда, надолго ли – замолчала. Молчала и Ольга, рассматривая ее. Настю тоже трудно было узнать – она раздалась, пополнела, выглядела старше своих лет и одета была как-то уж очень затрапезно – грязная кофта, засаленный передник, рваные шерстяные носки и галоши, и это еще больше старило ее, и вся она вызывала острое чувство жалости.

– Ну что, Настенька, как живешь? – спросила Ольга. В это время заплакал ребенок, Настя поморщилась и неохотно взяла его на руки, дала грудь, а потом, чуть приподняв голову, исподлобья взглянула на Ольгу и усмехнулась.

– Как живу? Или сама не видишь? – с невольно прорвавшимся раздражением спросила она, но тут же спохватилась и сказала сухим тусклым голосом: – Жизнь моя известная – варю, стираю, скотину кормлю, пацанам сопли утираю... На ферме работаю... Да что говорить об этом. Сама небось все знаешь, не один год в деревне прожила...