Германик опасается за будущее жены, отличавшейся очень тяжелым нравом, который могла смирить только любовь мужа.
Послушаем Тацита.
«Он принялся ее умолять, чтобы она, чтя его память и ради их общих детей, смирила свою заносчивость, склонилась пред злобною судьбой и, вернувшись в Рим, не раздражала более сильных, соревнуясь с ними в могуществе. Это было сказано им перед всеми, а оставшись с нею наедине, он, как полагали, открыл ей опасность, угрожающую со стороны Тиберия. Немного спустя он угасает, и вся провинция и живущие по соседству народы погружаются в великую скорбь.
‹…›
Похоронам Германика — без изображений предков, без всякой пышности — придала торжественность его слава и память о его добродетелях. Иные, вспоминая о его красоте, возрасте, обстоятельствах смерти и, наконец, также о том, что он умер поблизости от тех мест, где окончилась жизнь Александра Великого, сравнивали их судьбы. Ибо и тот и другой, отличаясь благородною внешностью и знатностью рода, прожили немногим больше тридцати лет (Александр Македонский умер в 33 года, Германик — в 34), погибли среди чужих племен от коварства своих приближенных. Но Германик был мягок с друзьями, умерен в наслаждениях, женат единственный раз и имел от этого брака законных детей; а воинственностью он не уступал Александру, хотя и не обладал его безрассудной отвагою, и ему помешали поработить Германию, которую он разгромил в стольких победоносных сражениях.
‹…›
Агриппина, изнуренная горем и страдающая телесно и все же нетерпимая ко всему, что могло бы задержать мщение, поднимается с прахом Германика и детьми на один из кораблей отплывавшего вместе с ней флота, провожаемая общим состраданием: женщина выдающейся знатности, еще так недавно счастливая мать семейства, окруженная общим уважением и добрыми пожеланиями, она несла теперь, прижимая к груди, останки супруга, неуверенная, удастся ли ей отомстить, страшащаяся за себя и подверженная стольким угрозам судьбы в своей многодетности, не принесшей ей счастья».
Пизон напрасно полагал, что со смертью Германика он получит в свои руки восточные провинции. Настолько велико было у легионеров подозрение, что Пизон причастен к отравлению любимого военачальника, что они не позволили дождаться в его собственной провинции «указания Цезаря, кому править Сирией… Единственное, что было ему предоставлено, — уточняет Тацит, — это корабли и безопасное возвращение в Рим».
Смерть Германика погрузила весь Рим в глубокую печаль. «В день, когда он умер, люди осыпали камнями храмы (негодуя на богов, позволивших умереть Германику), опрокидывали алтари богов, некоторые швыряли на улицу детей (как рожденных в несчастливый день), — сообщает Светоний. — Даже варвары, которые воевали между собой или с ними, говорят, прекратили войну, словно объединенные общим и близким каждому горем; некоторые князья отпустили себе бороду и обрили голову женам в знак величайшей скорби; и сам царь царей отказался от охот и пиров с вельможами, что у парфян служит знаком траура. А в Риме народ, подавленный и удрученный первой вестью о его болезни, ждал и ждал новых гонцов; и когда… вдруг распространилась весть, что он опять здоров, то все толпой с факелами и жертвенными животными ринулись на Капитолий и едва не сорвали двери храма в жажде скорее выполнить обеты; сам Тиберий был разбужен среди ночи ликующим пением, слышным со всех сторон:
Жив, здоров, спасен Германик: Рим спасен и мир спасен!
Когда же наконец стало известно, что его уже нет, то никакие увещания, никакие указы не могли смягчить народное горе, и плач о нем продолжался даже в декабрьские праздники[8]».
Едва Агриппина вместе с двумя детьми и погребальной урной в руках сошла на берег Италии, «раздался общий стон, и нельзя было отличить, исходят ли эти стенания от близких или посторонних, от мужчин или женщин; но встречающие превосходили в выражении своего еще свежего горя измученных длительной скорбью спутников Агриппины» (Тацит).
Проводить в последний путь Германика пришли консулы и сенат; не было лишь императора Тиберия, который приходился родным дядей и приемным отцом покойному; не было и бабки Германика — Ливии Августы. Тацит предполагает, что они «не показались в народе, то ли считая, что унизят свое величие, предаваясь горю у всех на виду, то ли боясь обнаружить свое лицемерие под столькими устремленными на их лица взглядами».
Послушаем и далее Тацита.
«В день, когда останки Германика были переносимы в гробницу Августа, то царило мертвенное безмолвие, то его нарушали рыдания: улицы города были забиты народом, на Марсовом поле пылали факелы. Там воины в боевом вооружении, магистраты без знаков отличия, народ, распределенный по трибам, горестно восклицали, что Римское государство погибло, что надеяться больше не на что, — так смело и открыто, что можно было подумать, будто они забыли о своих повелителях. Ничто, однако, так не задело Тиберия, как вспыхнувшая в толпе любовь к Агриппине: люди называли ее украшением родины, единственной, в ком струится кровь Августа, непревзойденным образцом древних нравов и, обратившись к небу и богам, молили их сохранить в неприкосновенности ее отпрысков и о том, чтобы они пережили своих недоброжелателей».
После похорон Германика все сильнее раздавались голоса с требованием покарать Пизона. Последний явился в Рим и пытался найти защиту у Тиберия. Однако ходила молва и о причастности императора к отравлению, поэтому Тиберий устранился от какого-либо участия в судьбе им же назначенного наместника Сирии; он передал дело на разбирательство в сенат.
Покинутый императором, Пизон был обречен. Хотя не имелось прямых доказательств, что он отравил Германика, сенаторы склонялись к вынесению обвинительного приговора. В этом их убеждала толпа граждан перед курией, кричавшая, что они «не выпустят из своих рук Пизона, если он выйдет из сената оправданным».
От Пизона отдалилась даже жена, Планцина, нашедшая себе покровительство у Ливии Августы. Наместника Сирии под охраной преторианской когорты доставили домой, а на следующее утро «его нашли с пронзенным горлом».
В 23 году умирает единственный сын Тиберия; Друза отравил Элий Сеян — префект преторианских когорт. Последний таким образом расчищал себе дорогу к трону, ибо полагал, что имеет все основания его занять.
«Тело его было выносливо к трудам и лишениям, душа — дерзновенна; свои дела он таил ото всех, у других выискивал только дурное; рядом с льстивостью в нем уживалась надменность; снаружи — притворная скромность; внутри — безудержная жажда главенствовать, и из-за нее — порой щедрость и пышность, но чаще усердие и настойчивость — качества не менее вредоносные, когда они используются для овладения самодержавною властью». Таким нарисовал Тацит портрет человека, призванного долгом защищать императора и членов его семьи.
После смерти Друза наиболее вероятными наследниками Тиберия стали сыновья Германика. Сеян «не мог покончить со всеми тремя, подсыпав им яду, так как служившие им рабы отличались преданностью, и целомудрие Агриппины было непоколебимо». (Тацит упоминает о целомудрии вдовы Германика в связи с тем, что Сеян склонил жену Друза к прелюбодеянию и вынудил ее отравить мужа.)
Тогда изобретательный начальник императорской гвардии принялся клеветать на Агриппину и ее сыновей, для распространения слухов используя близких Тиберию людей. Семена упали на благодатную почву, ибо Тиберий никогда не питал расположения к семейству Германика и мечтал отомстить Агриппине за страхи, которые он терпел по собственной глупости, когда влиятельные супруги находились на Рейне в окружении легионов.
Светоний сообщает:
«Агриппина, его невестка, после смерти мужа стала на что-то жаловаться слишком смело — он остановил ее за руки и произнес греческий стих: „Ты, дочка, считаешь оскорблением, что не царствуешь?“ С тех пор он не удостаивал ее разговором. Однажды за обедом он протянул ей яблоко, и она не решилась его отведать — после этого он даже не приглашал ее к столу, притворяясь, будто его обвиняют в отравлении. Между тем и то и другое было подстроено заранее: он должен был предложить ей яблоко для испытания, она — отказаться от него как от заведомой гибели».