Изменить стиль страницы

Искусствовед, настроенный сегодня особенно неуступчиво, при том что он, по-моему, так ни разу и не взглянул на экран, не замедлил с ответом:

— Аморалку им шьешь, начальник?! А ты не задумывался над тем, почему в буржуазно-демократическом обществе при анализе того или иного художественного произведения или социального явления тамошние критики оперируют не столько этическими, сколько эстетическими или правовыми оценками?

— Какие еще такие критики? — скорее машинально, чем по недомыслию спросил философ.

— Да потому, — будто не расслышав заданный вопрос, продолжал искусствовед, — что они давным-давно уже усвоили: предъявляя эстетические требования взамен этических, общество тем самым признает, что соглашается и впредь мириться с пошлостью и безвкусицей ради сохранения гражданских прав и свобод, а также выражает готовность и дальше терпеть аморальность и безнравственность — конечно, в рамках закона! — в той мере, в какой его устраивает степень собственного демократического развития. И зависимость тут — прямая. Другими словами, этические ценности — это дрова, которыми общество разжигает огонь в топке либеральной демократии, это своего рода ритуальная жертва, с горечью приносимая обществом на алтарь прав и свобод в качестве осознанной платы за обретенную возможность вкушать плоды либерализма. Ты же, как я погляжу, ничем жертвовать не намерен, хочешь остаться совестливым праведником, резервируя за собой привилегию на морализаторство, решая по своему усмотрению такие нравственные проблемы, как разрешение или запрещение смертной казни, эвтаназии, однополых браков, клонирования, но при этом вынь тебе да положь демократию во всем ее буржуазном блеске. Пижонство это, и ничего больше, — приобретать, ни отчего не отказываясь.

В словах искусствоведа было столько страсти, столько заразительного темперамента, что меня уже не удивило, как я сам, против собственной воли, будто под гипнозом, засунул ногу в стремя, взгромоздился на своего любимого конька, хорошенько пришпорил лошадку и, отпустив поводья, помчался вдогонку за искусствоведом, чей резвый скакун нес его сегодня с особенной прытью.

— Типичный случай русского перекошенного дуализма! — благостно констатировал я в оправдание той мелкой трусцы, с какой еле тащился на своей жалкой кляче философ.

По аналогии с другим вероломным предательством, случившимся, правда, несколько раньше, еще в мартовские иды в курии Помпея, я ждал, что с уст философа вот-вот хриплым укором сорвутся в мой адрес обжигающие горечью слова: «И ты, дитя мое!», но поскольку мама родная не дала мне ни малейшего повода усомниться в безупречности своей репутации, а посему о причастности философа к факту моего появления на свет не могло быть и речи, то, скорее всего, мне предстояло услышать столь же пронзительное, однако теперь уже куда менее родственное обращение: «И ты, Брут!» Глаза философа превратились в две узкие и глубокие расщелины, из недр которых он ошалело водил зрачками то на меня, то на искусствоведа, пронзая наши зачерствелые сердца своим незамутненным взором и испепеляя жаром пылавшего в нем пламени наши одеревенелые души, и так он, наверное, еще долго бы продолжал пялиться на нас, если бы в эту минуту не появился молодой бурильщик. Выставляя на стол бутылки и бокал, он протараторил:

— Надеюсь, я ничего не упустил?

— Ну конечно, нашел блюстителей целомудрия, покорно дожидающихся, пока девушке не стукнет восемнадцать! — сердито заметил философ, тут же раскупоривая бутылку. — Пока ты, как черепаха Тортилла, ползал по палубам, эти вольнодумцы до каких-то там несуразностей договорились, и еще бог знает чего. Ну да ладно, сейчас враз наверстаем упущенное!

В строгом соответствии с общепринятым российским порядком равноценного дележа живительной влаги, он мастерской рукой четырьмя легкими и непринужденными движениями в один прием на каждую тару разлил коньяк по бокалам. Его снайперской точности могли бы позавидовать любые конструкторы автоматических линий по розливу жидких продуктов, которым еще надо было учиться и учиться той грациозности, с какой он проделал эту в сущности рутинную, но исключительно ответственную на Руси операцию. «Надо будет в качестве поощрения поподробнее рассказать ему о наших исторических трудностях на пути к цивилизованному обществу», — подумал я, с восхищением глядя на виночерпия.

— Тост напрашивается сам собой, — взялся довести начатое дело до логического конца философ. — Предлагаю выпить за доходчивость, так необходимую для взаимопонимания различных слоев общества!

Все дружно чокнулись и выпили коньяк в один глоток, как водку.

— Так что там насчет несуразностей? — задал вопрос молодой бурильщик, тянувшийся к знаниям, как тянется к солнцу окропленный грибным дождиком подсолнух, однако с той лишь разницей, что делал он это с такой яростной поспешностью, с какой ни один уважающий себя подсолнух не смог бы впитать пролившуюся на него водную благодать.

«Скоротечность молодости поторапливала жажду знаний. Это похвально. Но нельзя же идти у нее на поводу, жертвуя эстетикой ощущений!» Поэтому право ответить на столь злободневный вопрос я предоставил искусствоведу, в то время как сам не спеша полез за сигаретами и зажигалкой. Однако и искусствовед, похоже, в полной мере разделял мою точку зрения. Он тоже не гнался за дешевой популярностью быть первооткрывателем истины для незрелых умов. С медлительностью уже упомянутой черепахи Тортиллы он вытаскивал из пачки сигарету, подносил ее ко рту, откидывал колпачок на зажигалке, прикуривал и, глубоко затягиваясь, выпускал табачный дым в атмосферу, где и без того жирными вопросительными знаками клубились интриговавшие молодого человека объективные несуразности. Чтобы выгадать время, покуда на нас окончательно не навесят ярлык ренегатов, пасующих перед насущными вопросами современности, я спросил:

— Ну так что же вам нашептали в соборе?

— Понимаешь, — со вздохом отозвался философ, — может, нам чего и шептали, да только мы, грешные, не услышали. То ли слух атрофировался, то ли что другое. Не знаю. Да и по правде сказать, я не чувствую себя от этого ущербным. Бога мне заменяет — совесть! Ну а к смерти — пушечному мясу религии — я отношусь философски: спасаться в религии ради допуска в загробную жизнь… стоит ли?., тем более когда XXI век на носу! К тому же я себя знаю… уж лучше быть безбожным греховодником, чем фарисействующим прихожанином.

Обойти молчанием вновь ненароком всплывшую в разговоре совесть — было не в правилах искусствоведа.

— Должен тебя огорчить, — издевательски холодным тоном обратился он к философу, — в обсуждаемую нами общую картину духовных ценностей твоя индивидуально-атеистическая совесть не вносит ни малейшего разнообразия. Поэтому можешь смело засунуть ее себе в одно место.

— Пардон, милостивый государь! Я что-то не понял. Соблаговолите немедленно объясниться! — возмутился философ.

— Извольте, сударь. Поскольку ты не отвергаешь Бога, а всего лишь отождествляешь его с иным божественным воплощением, твой случай можно смело диагностировать как характерный пример скособоченного пантеизма, когда сходство с Богом ты приписываешь не природе, а совести. Однако, клятвенно заверяя нас в своем религиозном неблагочестии, ты забываешь, что твой нравственный багаж, твоя мораль, твое мировоззрение — всё это сформировано под прямым или косвенным влиянием православной культуры, коей ты и обязан своим поклонением святости, своим особым душевным складом характера, своим национальным самосознанием, всей своей самобытностью. И цена этим добродетелям — нищета и бесправие. Так что можешь сколько угодно прикидываться невинной Красной Шапочкой, рисуясь своей самодостаточной совестью, только позволь уж нам — матерым волкам — не поверить в твою непорочность. Что ты носишься со своей совестью как с писаной торбой? Да твоя недалекая совестливость — хуже воровства! Впрочем, к чему противопоставления? Они и так идут рука об руку!

— Да ты чего, милый, белены, что ли, объелся! Кто-нибудь вразумительно объяснит мне, чего он тут наплел? — философ обвел молодого бурильщика и меня удивленным взглядом.