Изменить стиль страницы

— Один неполноценный мозжечок!

Я остолбенел. Его познания в области высшей нервной деятельности человека ошарашили меня до глубины гипофиза. Какое-то время он наслаждался моей растерянностью, после чего деловито изрек:

— Ведь ты интерпретировал мои слова так, будто сознание раздвоено.

— А на самом деле? — едва выговорил я.

— Едино и неделимо.

— Вон оно как! Очень интересно. А с кем же я тогда сейчас разговариваю? И кого турнули сыны Израилевы за разведение костров в благословенную субботу?

— Так и знал, что ты это спросишь. Так вот, для психически здорового сознания раздвоение личности — не характерно.

— На что это ты уже в который раз намекаешь? Хочешь выставить меня душевнобольным?

— Ну, если тебе от этого будет легче, то не тебя одного. Впрочем, можешь особенно не беспокоиться. Когда кругом одни душевнобольные, а здоровым принято считать лишь врача-психиатра, то это скорее доказывает, что в действительности — всё наоборот.

— И кто же этот врач?

— Кто-кто? Дед Пихто! Как будто ты не знаешь! Да всякие там светила от медицины, берущие за визит в качестве гонорара 5 % наших голосов и убеждающие нас в том, что если мы откажемся от назначенного ими курса лечения, то они не ручаются за наше выздоровление. Ну а мы, конечно, назначенных предписаний не соблюдаем — некогда! текучка заедает! — и, оставаясь один на один с тяжелой болезнью, продолжаем жить вопреки диагнозу.

— Так, может, диагноз неверный? — с некоторой надеждой спросил я.

— Не то слово! — живо подхватил он. — Просто вредный! Разве можно понапрасну запугивать еще не вполне усопшего человека?! Как после этого заставить себя смотреть в глаза Гиппократу, учившему, что лечить надо не болезнь, а больного! А еще лучше — вместе с доктором! А его ко многому обязывающая клятва!.. А врачебная этика!.. Да, не скрою, симптоматика удручающе показательна: постоянное сознание превосходства и особого значения собственной личности, болезненная нетерпимость к советам окружающих и крайняя подозрительность, мания преследования и заговоров, конфликтность и невосприимчивость к критике. Но ведь это же совсем другое заболевание! Да с такими симптомами жить да жить!

— И каково же будет ваше мнение относительно диагноза, уважаемый dottore ибн-шаман?

— Мое-то? Типичная параноидная форма пограничного евроазиатского сознания с изменением личности.

— Ну вот опять, синдром евроазиатского сознания!

— А ты как думал! Вам — «пскопским» западникам — всё хиханьки да хаханьки. Чуть что не по-вашему, так сразу хоп — и только видели вас тут. А нам — добропорядочным славянофилам — что прикажете делать? Нет, только осознанное евроазиатство и спасает от неоправданного оптимизма.

Мне подумалось, что если этот знахарь прав, то сколь причудливы и многообразны могут быть формы евроазиатского сознания, коль оно способно принимать притворный облик прозападно настроенной личности, всего лишь несколько минут назад с пеной у рта так складно излагавшей ложную концепцию священной войны с чиновничеством. Да и сколько раз прежде я замечал, как какой-нибудь респектабельный господин весьма приятной наружности и, как принято сейчас говорить, как бы либеральных взглядов несет несусветную ахинею, не отдавая себе отчета в том, что, рядясь в западные демократические одежды, он как был евроазиатом, так им и остался. А иначе как можно объяснить его милостивую готовность принять выработанные человечеством общегуманистические ценности в той мере, в какой они пригодны для нас, великороссов? Как можно понять тех удачливых и лощеных интеллектуалов — бывших членов кабинета министров, а ныне необузданных пропагандистов западного образа жизни, не желающих признавать своего евроазиатского происхождения, — которые ставят сиюминутную политическую выгоду выше принципов и постоянно спешат пристроиться весьегонским прицепным вагоном к паровозу, ведущему в никуда, когда живы еще правозащитники, не одним годом отсидки в лагерях доказавшие свою приверженность идеалам свободного демократического общества? Как это так получается, что мы сами, творя собственное будущее, гробим его в угоду «крепким хозяйственникам», выдавая им индульгенцию на то, чтобы вершить нашими судьбами по своему разумению, согласно своим представлениям о добре и зле, в соответствии с которыми они и выстраивают всю систему судебно-исполнительной власти?

И тут я почувствовал такую тупую, неимоверно унылую тоску, какую ощущает страждущая праздника душа, владелец бренного вместилища которой вдруг обнаруживает в самый разгар дружеского застолья абсолютнейшую исчерпанность заполненной стеклотары. Захотелось праздника — общего, организованного, неформального, такого же большого и светлого, как первая любовь.

Если этот степной лис прав, то приписываемое мне евроазиатство в самый раз сгодилось бы сейчас для того, чтобы позавидовать черной завистью евроамериканцам, ухитряющимся устраивать себе праздники, не прибегая к помощи крепких плодово-ягодных и прочих спиртосодержащих напитков, балдеющим уже только от одного вида себя любимых в зеркале здоровыми и застрахованными на все случаи жизни. Вот бы мне тоже научиться радоваться жизни, глядя на себя в зеркало! А какая экономия в семейном бюджете! Правда, с таким материальным подспорьем недолго и друзей последних потерять. И кто же, спрашивается, тогда останется рядом со мной в трудную минуту, когда, не в силах побороть рвущееся наружу настроение радости и торжества, мне понадобится непритворный отклик человека, который разделил бы со мной этот шквал неудержимых праздничных эмоций? Неужто придется вскрывать самый что ни на есть последний, неприкосновенный запас — приятелей с закодированными пристрастиями? И как же это будет выглядеть? И вообще, откуда я взялся такой — индифферентно пьющий и самодостаточный? Где прошли мои юношеские годы? В брянских лесах? Ну хорошо. Допустим, я проездом. С багажом прав, зачитанных мне при неоднократных задержаниях по подозрению в прилюдном распитии слабоалкогольных сортов пива на пляжах Лонг-Бич. Тогда что получается? Они, — стреноженные на полном скаку и уже оседланные мустанги, альбатросы с подрезанными крыльями, дебоширы в смирительных рубашках, сознательно лишившие себя права демократического выбора, приняв аскезу, — не пьют не потому, что не хотят, а потому что страшно, и я, которому всё едино — что пить, что не пить, неизвестно даже что лучше, поскольку при любом раскладе радую глаз окружающих — самовлюбленный и вечно моложавый Таинственный Жених «нарцисс Савонский, лилия долин», рожденный свободным только оттого, что по счастливому стечению обстоятельств этот день пришелся на 4 Июля, довольный собой заморский гость, будучи однажды проездом в Кузьминках на пути следования из аэропорта Лос-Анджелеса в Шереметьево-2, потом просто в Быково и далее со всеми остановками, оказался настолько покорен добросердечием и радушием местной публики, что посчитал для себя за честь ненадолго задержаться в здешних краях. Да… как-то не вяжется. И потом, кто меня тянет за язык ставить вопрос подобным образом? Уже только сама постановка дилеммы — пить или не пить? (так и хочется продолжить: «вот в чем вопрос!») — оскорбительно режет слух каждому мало-мальски здоровому россиянину, что достиг 14-летнего возраста, когда он приобретает частичную гражданскую дееспособность. Так что лучше оставим всё как есть. Будем радоваться жизни обычным, неприхотливым способом, без всяких там зазеркальных ухищрений. С теми же из вас, кто попытается навязать мне иную точку зрения, что, мол, я отнимаю у россиян право на свободный демократический выбор, лишая их возможности наслаждаться своим отражением в стеклах коммерческих банков, в витринах супермаркетов, в голубой глади домашних бассейнов, и принуждаю получать удовольствие исключительно посредством потребления крепленых напитков, — я позволю себе не согласиться. Во-первых, речь шла не о выпивке, а о празднике души; во-вторых, меня, как философа, не мог, конечно, не занимать вопрос о соотношении в свободном российском обществе демократии, позволяющей сдерживать в рамках дозволенного разношерстные личные пристрастия, и анархии как выразительницы вседозволенности, и если демократия — при всем ее многообразии частных интересов, при всей широте индивидуального эгоизма и своеволия, при всей неограниченной свободе выбора — рисовалась мне в такой форме, когда все пьют напропалую сколько и чего душе угодно, то анархия — и это уже было противно моей натуре! — воспринималась так, точно все по-прежнему пьют до одури и чего не попадя, а один, видите ли, решил соригинальничать, и вместо того чтобы довольствоваться праздником души, как это принято у всех нормальных людей, он, гнида такая, анархист долбаный, услаждает себя тем, что любуется собственным отражением в зеркале.