Дело на этом было и остановилось, но тут подвернулось небольшое, но очень характерное событие, которое стоит вспомнить и записать, как корректив к интересным воспоминаниям г. Усова.
В те самые дни, когда вопрос о посылке меня или Мельникова колебался, петербургские староверы были неприятно поражены одною близко их касавшеюся литературною новинкою: Кожанчиков пустил в продажу первый выпуск сочинения А. Щапова “Земство и раскол” (СПб., 1862 г.). Автор книги и иные критики думали, что г. Щапов подносит этим сочинением самый милый дар староверию, но староверы, увидав, что их предков хотят представить политическими неслухами и “умыслителями”, — смутились. Такое вышло “недоразумение”, что кое место в книге автора всего более радовало, то самое староверов наиглубже огорчало. Кто любит плакать или смеяться, тот нашел бы в этом “недоразумии” причины для одного и для другого. На 33-й странице было, например, место такое: “В Поморской области возникло демократическое учение не молиться за московского государя”; староверы обиделись этой “неправдой” и заговорили: “Какие мы дымократы? что это еще за глупость! мы в его благоверии сомневаемся, но за его благочестивое житие молимся”. Часто тогда меня звали потолковать, — и вот раз вечером ко мне приехали два петербургские старовера, Пикиев и Мартьянов (один федосеевец, и другой поморец), и просили тотчас же ехать с ними в Толмазов переулок, где в трактире “Феникс” собралась “сходка разных сословий” и желают меня видеть. Я нашел около сорока человек староверов, частию мне знакомых, но более незнакомых, и между сими последними одного купца из Москвы, который был в Петербурге проездом из Риги и здесь много и пространно рассказывал о виденных им в Риге русских староверах “изрядного обучения”, а обучение то, по его словам, “преподается в Риге, в хорошо, по древнему образцу, устроенных секретных школах”. Всем питерским это очень нравилось, и все здесь присутствующие жарко выражали одно желание, чтобы “министерство тот древний устав школы просмотрело” и после повсеместно дозволило бы “такие самые школы, в каких потаенно от власти получаются рижские староверы”. И тут-то самими староверами было высказано желание, чтобы г. министр просвещения “оповестился о тех потаенных школах” через меня. “Тебе, говорили, мы дадим верные письма к таким людям, которые тебе всё покажут, и ты принеси министеру правду; а другого, кого мы не знаем, того не хотим и тот ничего не увидит”. Тут совершенно в ином виде выяснилась ясная цель, для которой стоило послать сведущего человека именно в Ригу, да указан был и самый человек, которому сами староверы готовы были помогать, не принуждая его ни маскироваться, ни притворствовать, — человек этот и был я. И вот тогда лишь А. В. Головнин и командировал меня в Ригу, ибо я лично представлял в себе для этой командировки такие удобства, которых другие не представляли. Вот почему и вот как образовалось это предпочтение меня перед Мельниковым, без малейшего желания г. министра унижать превосходные знания Павла Ивановича. Вышло это просто потому, что если я несколько отвечал целям министра, то еще более отвечал желаниям тех людей, для пользы которых все это предпринималось. Пренебречь этим г. министр, очевидно, не видел никакой надобности, да, сколько я могу судить, — сделать людям неприятное, когда можно сделать приятное, — не было в духе этого министра. Так я и поехал с письмами от А. В. Головнина к генерал-губернатору Ливену; от сенатора М. Н. Турунова к жандармскому полковнику (ныне генералу) Андреянову, и от староверов с четырьмя письмами к Никону Прок. Волкову, Захару Лаз. Беляеву, Ионе Федот. Тузову и Петру Андр. Пименову. Самое веское из сих рекомендательных писем было от неизвестного мне рекомендателя, и писано оно было на лоскутке синей толстой бумаги, вырванной из переплетенной счетной тетради, а заключалось в следующей несложной редакции: “Сему верь” — а вместо подписи “слово-титло” (бог знает, что оно означало).
Поручение министра А. В. Головнина было исполнено мною, не причинив его высокопревосходительству никаких досаждений, а брошюра “С людьми древлего благочестия”, которую я написал после этой поездки, вдруг была вся раскуплена и давно уже составляет библиографическую редкость. Из этой брошюры, составляющей обрезки того, что значится в отчетной записке, напечатанной в типографии Академии наук, можно видеть, что я относился к делу с тою же целию показать излишность “ограничений”, как постоянно мыслил и П. И. Мельников. Но как записка эта, написанная двадцать лет назад, до сих пор еще не утратила своего интереса, а между тем правительственные лица, которых она касалась (главным образом, князь Суворов), уже сошли в могилу и составляют сюжет истории, то я не вижу причин оставлять ее далее в безвестности для общества и попытаюсь напечатать эту мою работу в одном из русских исторических изданий.
П. С. Усов передает, тоже как особый знак неблаговоления к Мельникову, то, что “П. А. Валуев, с самого вступления своего в должность министра внутренних дел, удалил Мельникова от раскольничьих дел и от себя”. А как мне известно, и тут не Мельников лично не годился, а в эту пору вообще разбор и разработка раскольничьих дел в настоящем научном направлении стали нежелательны, или, точнее сказать, несовместны, с целями некоторых из правителей. П. С. Усову должно бы быть известно, что прежде отстранения Мельникова предполагалось учредить целое “сотрудничество”, которое бы дружно взялось и сразу покончило с разбором и приведением в известность всех раскольничьих дел архива министерства внутренних дел. Мысль эта едва ли не исходила от М. Н. Турунова, или по крайней мере им поддерживалась, и тогда в числе лиц, сюда предназначавшихся, снова были Мельников и я. Об этом со мною, по поручению П. А. Валуева, вел переговоры граф Капнист, которому я в чистосердечном разговоре высказал мой взгляд на раскол и те мои убеждения, с которыми я могу приступить к этой любопытной, важной и до сих пор никем надлежащим образом не исполненной работе. Но, вероятно, и мои взгляды, без сомнения точно переданные графом Капнистом г. министру, показались почему-либо одинаково несовместимы, и с той поры речь о привлечении меня к занятиям делами раскола уже никогда более не возобновлялась. А вместо допущения к сим заповедным делам П. И. Мельникова со мною или меня одного доступ к ним был открыт покойному Федору Васильевичу Ливанову, который раскола хотя не знал, но имел характер и взгляд более совместные. Дел раскольничьих Ф. В. Ливанов не привел в ту ясность, какой предполагалось достичь обстоятельным их разбором, но плодом его знакомства с министерскими архивами зато вышло злохудожное сочинение “Раскольники и острожники”. В этой скандалезной и шельмовальной книге были глубоко оскорблены и обесславлены многие из достоуважаемых людей в московском купечестве, начиная с Морозовых и Кузьмы Терентьевича Солдатенкова, а появлению этого сочинения предшествовали еще более скандалезные истории вымогательства и шантажа, вскрывать которые еще не наступило время.
Личные свойства Ф. В. Ливанова, который оказался всех нас “совместимее”, достаточно известны и в Москве и в Петербурге и среди староверов и среди монашествующей братии, представители которой тоже тяжко испытывали неудобства всякого личного с этим человеком соотношения. Небезызвестен г. Ливанов и семье литературной, которая, впрочем, никогда не считала его своим и всегда бежала всякого с ним общения. Кто рекомендовал Ливанова министру внутренних дел как знатока раскольничьей литературы и раскольничьего быта, — я не знаю, но это очень любопытно и, конечно, когда-нибудь выяснится. Но я знаю, что книги Ливанова, рассмотренные в ученом комитете министерства народного просвещения при графе Дмитрии Андреевиче Толстом, были “отклонены” и что той же самой участи они подпали в учебном комитете святейшего синода, председатель которого, покойный протоиерей Иосиф Васильевич Васильев, брал у меня для соображений мой обширный черновой доклад о сочинениях Ливанова.
Таким образом, вот кто, собственно, был настоящим заместителем Павла Ивановича Мельникова в занятиях делами раскола научно-историческим путем. Это был Ф. В. Ливанов, который в одной из своих книжек “Золотая грамота” обнаружил такое многоведение, что даже не знал, как надо перекреститься, и указывал налагать на себя не крест, а треугольник (да, это буквально так!).