Изменить стиль страницы

Чрезвычайно интересно, в чем “идеальный священник” видит из-под своего балдахина эту современность в приложении к людям сельского прихода. Это и раскрывается из его проповеди, из которой мы позволим себе сделать небольшую выписку:

“Все теперь говорят, что народ нам нужно вести к лучшему. Но что такое это лучшее? Какие тут идеи, какие начала, какие цели? Вы укажете на народное просвещение, развитие народной деятельности и так далее, а мы скажем, что если все это не основано на началах строго нравственных, не проникнуто высоким духом нравственным, если при этом не имеется в виду нравственная жизнь народа, с ее потребностями и законами, тогда все это — пустоцвет, гниль. Что такое народ? — народ есть сила живая, сознательная, нравственная. Его нельзя усовершенствовать пустыми учебниками, как машину… Хотим ли мы в самом деле, чтобы народ был истинно образованнее, гражданственнее, деятельнее и крепче в своей жизни общественной, чтобы он умел хорошо пользоваться своими народными силами и правами?..” И так далее “идеальный священник” все говорит “слова, слова и слова” — слова громкие, едва ли понятные сельскому люду, — слова, привезенные из города за один подъем в зимнем возке и в тарантасе и слепленные под балдахином, который уже, видимо, приносит помеху. Не взмостись о. Алмазов так торжественно сочинять под балдахином, он бы, может быть, понял, что крестьянам совсем не нужны все эти рацеи о народе и общие взгляды об образовании, и он стал бы просто-напросто изъяснять писание и вести простые — гомилетические, или нравственные, — беседы, без подмеси острых специй полемики. В народе нет теоретиков, и сам автор почувствовал это и должен был придумать “идеальному священнику” врагов не из крестьянства. Проповедью Алмазова обиделись (71) “помещики, бывшие в церкви”, и особенно “нигилистка Кашеварова” (sic)… Да, г. автору понадобилась и “Кашеварова” — иной фамилии он как будто не мог сочинить для своей “нигилистки”… Престранная эта у г. Ливанова игра с известными именами; то архиерей Хрисанф, то княгиня Шаховская, то Татищева, и, наконец, еще Кашеварова, с закрепленным за нею титулом “нигилистки”… Не хитрый, но удивительно непосредственный прием, очевидно, возможный не для всякого. Автор говорит, что “Кашеварова росла дико среди ухаживаний военного своего батюшки за деревенскими бабами и, подросши, уехала в Петербург, где возилась с медицинскими студентами, родила ребенка в каком-то подвале и, наконец, брошенная шаршавым либералом, возвратилась просвещать народ (курсив подлинника)”. У нее “в комнате два человеческих скелета, карты с изображениями типов обезьян, анатомические рисунки и портреты Дарвина и Сеченова” (77). И перед всеми-то этими страстями отцу Алмазову довелось петь тропарь и предлагать к целованию крест, от чего Кашеварова отказалась и на вопрос о религии отвечала, что ее “религия — труд” (78). Словом, она, как патентованная нигилистка, в бога не верит; но тогда зачем же она приходила в церковь? — можно думать, как будто нарочно, чтобы возненавидеть “идеального священника” и отомстить ему, заставя его у себя дома петь тропарь перед скелетами, обезьянами и портретом Сеченова… Это с ее стороны очень коварно: но зачем же г. Ливанов повел своего священника в такой дом и заставил петь там перед такими страшилищами? Нынче и не “идеальные”, а весьма обыкновенные, но благоразумные священники не навязываются с праздничными хождениями в те дома, где их не жалуют и не приглашают, и эти священники хорошо делают, что так осторожны. Зачем же идеальный священник добивался петь в доме Кашеваровой, которая его не звала петь? — Это, кажется, не резонно.

Но можно думать, что он все это делает с тем, чтобы “штудировать среду”, так как его бойкая светская жена при приближении праздника сказала ему (74): “Ныне, наконец, случай тебе познакомиться с твоими прихожанами — помещиками”, а идеальный священник у своей жены в послушании. И вот “заложен был троичный фаэтон отца Алмазова, в котором с дьяконом и пономарем он отправился по чину (?) к помещикам”. — “Приехали прежде всего к Скалону (опять фамилия всем известная), тонкому и богатому аристократу, гвардейцу в отставке”. У аристократа духовных прежде всего держат в передней; потом вводят в зал, где были у хозяина гости: исправник, становой, дворянский заседатель и почтмейстер уездного города (75). “На столе закуска — и тонкий аристократ с первого же слова произнес: Водочки, отцы” (курсив подлинника). Потом побывали у Кашеваровых, у Жигаловых; у Кашеваровых видели скелеты типов обезьян и портрет Сеченова, а у Жигаловых наслушались таких разговоров (80):

“Ваш муж все еще не перестает с бабами возиться?”, — спросил непременный жену Жигалова, разговаривавшую с священником.

“— Ах, и не говорите! — отвечала та, — никому спуску не дает — просто срамота. Его недавно на гумне мужики избили было за это.

— Это все пустяки, — вмешивается Жигалов. — Нет, вот когда я на службе был, — вот это было житье! — сенные девушки, когда их господа постегают, бывало, плетью… бегут прямо в суд и кричат: “Спасите, защитите!” Извольте, мол, приходить поодиночке для объяснения дела. И с каждою, как объяснишься среди пантамин… ну и будет о любви сладкой помин” (sic).

Священнику “сунули в руку 2 рубля” и выпроводили. Скромно и вежливо приняли его у одних старичков Осокиных, живших на отлете. Эти Осокины, вероятно, были “по чину” всех ниже, потому что к ним фаэтон о. Алмазова подъехал всех позже.

Идеальный священник, вернувшись домой, все это рассказал жене и на другой день едет к “нигилисту Болтину” (опять известная фамилия?), который учился в Московской петровской академии. Он принимает о. Алмазова “небрежно”, а о. Алмазов рассказывает ему о своем намерении украсить получше церковь (85 и 86 — два номера на одной странице).

“Болтин, запустив в свои взъерошенные волосы пальцы рук, надменно, но с энтузиазмом сказал:

— Довольно! — Чтобы не играть нам с вами комедии, я выскажусь вам откровенно: все, что вы наговорили мне о религии и о боге, — бабьи сказки”.

С этою резолюциею священник уезжает… Было зачем ему и приезжать!

Но вот повествование вступает еще в новую фазу: “идеальный священник” доживает до “хороших дней” (87) и начинает чудить на иной манер.

V

“Чтобы быть истинным пастырем, а не наемником, Алмазов решился изучить каждый двор, каждую семью своего прихода”. Простой, добрый священник делает это просто: он живет, служит, знакомится с людьми в живых с ними сношениях и не только узнает весь свой приход, но делается другом прихожан и часто врачом их совести, примирителем и судьею. Это, конечно, не часто так бывает, но никак нельзя отрицать, что такие примеры есть. “Идеальный же священник” и в этом случае поступает по нигилистическому рецепту; он “изучает” людей и ставит это для себя особою задачею. Все это у него обдумано под балдахином, из-под которого он выходит для выполнения всей процедуры изучения прихода “с памятною книжкою в кармане”. Всех приемов его невозможно представить в кратком извлечении, да они и неинтересны. Довольно сказать, что и здесь, как в описании помещиков, нет никакой живой образности и художественности, а везде опять тенденциозная карикатура с одною неизменною болезненною маниею везде видеть эмансипацию, нигилизм и их пагубное влияние. Так, например, мужик Васька Завертаев не любит жены и “живет с солдаткою” — событие, каких, кажется, немало повсюду; идеальный священник идет к нему в дом, чтобы его усовестить, — это прекрасно: но Васька Завертаев, выслушав “самую строгую мораль” (96), отвечает:

— Это наше дело, батюшка, сами понимаем, что делаем.

— Вот в том-то и дело, что не понимаете, — отвечал священник и думал про себя: “И сюда уже спускается наша женская эмансипация”.

Автор полагает, что если женатый мужик Васька Завертаев живет в связи с солдаткою, то это не оттого, что мужик Васька — просто развратный мужик. Нет, — по мнению г. Ливанова, это случилось оттого, что в обществе есть возбуждение в пользу освобождения женщин от некоторых ограничений на право более производительного труда известной, совершенно законной, независимости от деспотизма, который действительно может быть тяжек и губителен. Автору как будто кажется, что до перевода на наш язык известных сочинений Жюля Симона и Джона Стюарта Милля в России не было и мужиков, которые не любили своих жен и грешили с солдатками. Плохой же он знаток истории России, и особенно нашего русского простонародного быта, если он полагает, что в разврате Васьки Завертаева виновата “эмансипация женщин”. Всегда были такие Васьки, и всегда они отличались тем, что чего им не представляй, “а Васька слушает да ест”. Со стороны священника очень грубая ошибка относить все подобные явления к “эмансипации женщин”, “нигилизму” и вообще навязывать так называемым “новым идеям” вину весьма старых грехов — старых не как Россия, а как само человечество, как сам мир, от коих пор он обитаем разумными существами, низводимыми побуждениями страстей к многообразным и многоразличным безумиям. Ничего не может быть неосторожнее и вреднее, как валить все это бремя греха на одно поколение, которое будто бы могло испортить даже самую натуру человека, и притом в тех слоях общества, где все так примитивно, что самые корни пороков там кроются в грубости чувства, а не в извращении их научным отрицанием. Как мог не знать этого “идеальный священник”?