Изменить стиль страницы

На сцене идут еще две новые оригинальные пьесы и две переводные. Первые называются “Любишь кататься, люби и саночки возить” г. Степанова и “Без правды люди не живут, а только маются” г. Штукина. Переводные же: “Смерть Кромвеля” г. Раупаха и “Мужья инвалиды” (Les invalides du mariage); в обеих этих пьесах играет г. Самойлов, и замечательно, что за одну из них, именно за “Смерть Кромвеля”, его попробовали “продернуть”, к чему почтенный артист, конечно, не привык и на что, тоже вероятно, не обратил внимания. Достойно также замечания появление на русской сцене нового дебютанта, г. Зубова, человека с дарованием и несомненно полезного для здешней сцены.

В Москве всё идут с переводным классическим репертуаром, и идут хорошо и смело. Ждут, что и для нас наконец проиграют что-нибудь из классического репертуара, кроме двух, и то редко повторяемых классических пьес Шекспира. Радостные надежды! и они осуществимы. В самом деле, не говоря о г. Самойлове, актере хороших способностей, ведь все-таки есть же люди, способные понимать роли, например, хоть бы ветеран русской сцены И. И. Сосницкий, Каратыгин, Григорьев, добросовестнейший исполнитель всех своих ролей г. Зубров, Павел Васильев, Яблочкин, Озеров.

Утверждают, что со сцены русской навсегда сходит госпожа Брошель, но зато восходит на сцену помещенная в “Отечественных записках” драма гр. Толстого “Смерть Иоанна Грозного”. Препятствия, которые при рассуждениях о постановке этой пьесы вырастали как грибы, вдруг найдены устранимыми, и она будет играна.

Будем ждать. Авось не одним москвичам, а и нам грешным доведется написать вам, читатель, про что-нибудь более интересное, чем про “Глушь” да про “Захолустье”…

РУССКИЙ ДРАМАТИЧЕСКИЙ ТЕАТР В ПЕТЕРБУРГЕ “ГРАЖДАНСКИЙ БРАК”

После довольно длинного ряда театральных пьес, утомлявших нас своею пустотою и бессодержательностью, мы наконец были зрителями драматического представления, которое уже невозможно упрекнуть в бедности сюжета. 25-го ноября на сцене Александринского театра, в бенефис почтенного артиста русской труппы г. Зуброва, сыграна в первый раз комедия Н. И. Чернявского “Гражданский брак”.

Пьеса эта возбуждала много толков, споров и противоречий в кружках театральном и литературном; во всем же остальном грамотном мире русском о ней, вероятно, из газет и журналов известно только, что она “встречала препятствия по цензурным условиям”, а потому можно предполагать, что в обществе, где нет никогда недостатка в стремлении вкусить запрещенного, должно быть очень много лиц, желающих знать: что такое заключается в этом “Гражданском браке”, выходившем такою многотрудною стезею на русскую сцену.

В целях удовлетворения этого любопытства мы постараемся рассказать содержание “Гражданского брака” с некоторой полнотою.

“В деревне, в одной из приволжских губерний”, живет помещик. Павел Николаевич Стахеев (роль которого играл г. Григорьев 1-й), вдовец, с дочерью своею Любочкою, или Любовью Павловною (г-жа Струйская 1-я). Мы видим их в первый раз утром, за чайным столом, выставленным на довольно просторную террасу, с которой открывается очень недурной вид. Стахеев говорит с дочерью о заехавшем в их края “молодом чиновнике из Петербурга” Валериане Петровиче Новосельском (г. Нильский), которого домашний учитель Стахеевых, “студент из семинаристов”, Кузьма Иванович Новоникольский (г. Самойлов), повел на охоту и, вероятно, порядком промучит, таская его по болотам.

— Ну, да ничего, — говорит старик Стахеев, находя, что такой променад вовсе не лишнее дело для петербургского нежохи, Новосельского.

Стахееву мало и заботы о Новосельском: это он говорит так, чтобы о чем-нибудь говорить, сойдясь за чайным столом с дочерью. Ему ровно нет никакого дела лично до Новосельского, но ему близка дочь его, Люба.

Стахеев сам о себе изъясняет, что он человек прямой, простой, воин, рубака, чтущий память своей покойной жены и нынче более всего любящий свою дочь, Любу; а Люба, по его наблюдениям, с некоторого времени что-то переменилась, закручинилась, не сбирает ему грибков и вообще тревожит его отцовское сердце.

— Ну, любишь ли ты Валерьяна Петровича? — спрашивает, между прочим, Стахеев дочь свою, едва решаясь выговорить ей эту фразу.

— Люблю, — отвечает ему смело и решительно девушка.

Отец и смущен, и тронут этою откровенностью, и, мешаясь в словах, пускается в рассуждение с дочерью: что такая за птица этот Валерьян Петрович Новосельский?

— Бог его знает! может быть, он нехороший, недобрый, неблагородный человек? — соображает старик.

— О, самый благородный, каких только свет создавал, — успокаивает его дочь.

Старик верит этому, но опять размышляет, что ведь не ровня им, не чета и не пара этот Новосельский.

— Да и за что он полюбил тебя? — говорит он дочери. — Ну, впрочем, конечно, он, может быть, понял, что ты будешь хорошая мать, хозяйка, что с тобою можно будет жить легко, счастливо, спокойно.

— О, нет, — возражает Люба, — он совсем не такого мнения о женщине. Он говорит, что призвание женщины заключается не в том, чтобы быть хозяйкой, что женщине открыта широкая дорога, что она должна быть общественною деятельницей.

— Ну, уж этого, — отвечает Стахеев, — я и не понимаю. Мудрены, мудрены, — заключает он, — становятся в наш век молодые люди! — А Люба все напевает ему, как мил их заезжий гость и как благороден; старик этому и начинает верить; но одно, говорит, худо: не думает ли он, что мы богаты, что у нас денег много?

— О, нет, папа! — отвечает дочь. — Валерьян Петрович не придает деньгам никакой цены: он говорит, что голова и руки человека — вот богатство; труд — вот обеспечение.

В это время неподалеку в стороне раздается выстрел, потом другой.

— Это наши охотники возвращаются — ружья разряжают, — говорит Стахеев и советует дочери велеть подогреть самовар.

Вскоре входят на террасу студент из семинаристов, Кузьма Иванович Новоникольский, и петербургский гость, Валерьян Петрович Новосельский.

Студент Новоникольский (г. Самойлов), в огромных охотничьих сапожищах, в полотняной увриерской блузе, со множеством карманов, подпоясан кожаным поясом и с ружьем на плече. Новосельский же — обыкновенным “душенькой-штатским”, каким актер, представляющий это лицо, является почти во всех своих ролях.

Понимая умом и постигая предчувствием, что один из этих двух лиц или даже, пожалуй, и оба они суть женихи, готовые внити с девою во брак гражданский, вы смотрите на них во все глаза, ловите тон их голоса, манеру разговора; замечаете каждую мелочь в их костюме и стараетесь узнать в них известный ассортимент ныне благополучно проживающих здесь и в провинциях гражданских женихов.

Пока Новоникольский молчит, вы ищете коренных статей петербургского гражданина в Новосельском; но это, однако, совсем не то, что вы имели надежду встретить, — это просто “душенька-штатский”. Ему для первого шага на сцене ни автор, ни актер не дали ничего характерного, и на него смотреть решительно нечего: ясное дело, что такому селезню не сманить с собою на гражданский брак ни долгохвостой павы, ни серой утицы-касатицы. Конечно, тут заранее говорилось, что Люба его любит; но в том-то и дело, что, как говорят, и на Любу разлюба бывает; да вообще, как знать, что тут произойдет и воспоследует, а только вы видите, что перед вами человек — швах.

Студент из семинаристов, Кузьма Иванович Новоникольский, — совсем другая история. Это Буй-тур, и гривка у него рыжеватая турья, и походка твердая — словно раздвоенным копытом ступает в торфяной грунт Беловежской Пущи. Поставив на крыльце ружье, он прямо садится к столу и тотчас ест, выпивает рюмку вина, опять ест и, вслушиваясь в рассказ Новосельского о каких-то неудачах в охоте, говорит:

— Это очень просто, потому что вы стрелять не умеете.

Сказано это внушительно: коротко, ясно, бесцеремонно.

Тон этот, как видно, натуральный или по крайней мере тон, давно усвоенный себе Новоникольским и далеко не нравящийся заезжему питерцу Новосельскому. Но Новоникольский не обращает никакого внимания на то, как кто принимает его слова. Когда он и Люба уходят, Стахеев, оставшись вдвоем с гостем, старается познакомить его поближе с личностью студента.