И опять, что за практичность отдать свой журнал на отряд и за самую ограниченную сумму, да еще и не оказывая редактору должного содействия в добывании хороших статей? Мы очень уважаем г. Бестужева-Рюмина и верим, что он добросовестнейшим образом распоряжается отпускаемыми ему средствами на издание “Записок Географического общества”, но все-таки находим такой метод издавания этих “Записок” весьма непрактичным. Как можно издать на тысячу рублей хорошо составленную книжку такого объема, как “Записки Географического общества”! Зная по опыту это дело, мы утверждаем, что это решительно невозможно, и потому, что бы г. Бестужев-Рюмин ни делал, как бы он ни трудился над редактированием “Записок”, никогда он не сделает их интересными, если Географическое общество не будет ему содействовать в приобретении работ, исполненных людьми, заявившими свои способности и таланты. Даровые статьи теперь приходят только от людей, произведения которых никто не берет в журналы и задаром, а дешевые от тех, кому дороже нигде не платят. Ну, и понятно, что на обертке “Записок” читаем имена, которых нигде не читаем (кроме Сергея Вас<ильевича> Максимова); а с такими сотрудниками никакой редактор ничего не поделает.
О “Вольном экономическом обществе” и говорить уже надоело. Оно у нас — богач, сила. Сиди в нем какие-нибудь англичане, народ, привычный обращаться с капиталами, что бы они натворили с этими огромными средствами? Вся бы Русь знала и говорила об этом обществе; оно бы давало тон экономическим операциям. У него были бы и депо, и образцовые (истинно образцовые) фермы, и склады, и все, чем действительно можно содействовать экономическому преуспеянию края, а оно у нас что? — говорильня. Что у него за члены? Кто из них хоть чем-нибудь серьезно трудится на пользу обществу? Ну, — пусть поднимет руку! Никто, — таки ровно никто. Все говоруны, и ничего более. И пока общество останется в нынешнем его личном составе, оно решительно ничего не способно сделать. Далее приобретения цепей для скота активность его не пойдет.
Комитет грамотности, к сожалению, денежных средств почти не имеет, но еще более жалко, что он не имеет и других средств, без которых нельзя приобретать ни денег, ни влияния. У него есть право делать многое, но способности его так ограничены, что недавно это почтенное собрание, дойдя до сознания своего безденежья, не могло долго согласиться, занять ли ему у богатого “Вольно-экономического общества” денег для того, чтоб затратить их самым необходимым и самым производительным образом? Комитет как бы стал в тупик, услыхав, что можно занять три тысячи, пустить их в дело и потом отдать из выручки. Он так уж привык сам считать свои разговоры за дела, что ему и в ум не ползла такая дерзкая мысль. “У нас денег нет, будем же разговаривать”, — вот что ему нравилось.
Интересный этот комитет, ей-богу! Теперь он пустился в любезности. С. С. Лашкарев скажет любезность г. Владимирскому, а г. Владимирский Лашкареву, г. Половцев г. Студитскому, а г. Студитский г. Половцеву, а дела, как сказано, ни на грош, и молодые силы комитета расходятся, раздробляются.
С этим комитетом нечего уж делать. Его просто нужно плугом пройти и все начать наново. Выкинуть “бюро”, новую “комиссию”, и завести простой порядок совещаний, решая на них вопросы тут же и тут же поручая известную работу тому или другому члену.
Мы вовсе не поборники системы, по которой всегда и прежде всего должна быть tabula rasa,[90] но когда дело так заматерело, заклекло и запуталось, как тут, то и мы утверждаем, что если не стереть всего, чем исписана доска и вдоль и поперек, так и писать на ней не стоит: все равно ничего не разберешь.
Некоторые там хотят добиться, чтобы дозволили обревизовать это “бюро”, этот таинственный синедрион, чтоб хоть узнать, что он делает и что он делал, — это совершенно напрасно. Разве для курьеза только, а то гораздо резоннее добиваться не обревизования “бюро”, а закрытия его вместе со всеми позднейшими выделениями. А нельзя этого добиться, так пусть светлые люди уносят свои головы из удушающей атмосферы этого развращающего ум фразерства. Лучше, лежа дома на диване, пускать колечки из дыма, чем приучаться болтать и еще считать свою болтовню делом. Это уж слишком большое преступление перед разумом и совестью.
Политико-экономический комитет И. В. Вернадского желательно, чтобы стоял, но желательно также, чтобы он не самохвальствовал, не величал себя комитетом, а назывался бы настоящим своим именем: политико-экономическими беседами, ибо он keine komitet,[91] a просто беседы.
При этом мы бы позволили себе заметить Ив<ану> Вас<ильевичу> Вернадскому и всем его собеседникам вот какое обстоятельство.
Миру известно, что есть на свете две главные экономические школы: обе они стремятся к накоплению и распределению богатств и обе преследуют идею человеческого довольства, идею общего счастия. Но две эти школы несогласны во многих положениях, и особенно в вопросе о распределении добытков и о правах общества на капитализированный труд отдельных членов.
И. В. Вернадскому, последователю старых экономических начал, развившихся из системы Адама Смита, известно также, что у нас, если не в России, то по крайней мере в Петербурге, есть последователи экономического учения, стоящего совсем на иных началах, и еще известно ему, что эти новые экономисты точно так же искренно, или, если неискренно, то горячо верят в справедливость своих начал, как Иван Васильевич и его собеседник верят в законность своих. А как между двумя точками двух прямых линий провести невозможно, то несомненно, что из двух линий, касающихся тех же самых точек, или одна прямая, а другая ломаная, или же обе ломаные и прямой еще вовсе не проведено. Чтобы узнать, которая прямая, надо сличить эти линии, а чтобы сличить, надо их протянуть параллельно.
И. В. Вернадский более или менее знает наших поборников новой экономической школы и знает тезисы этой школы, а между прочим знает и то, что новые экономисты считают все принципы старой экономической школы ложными и вредными. Старая школа, разумеется, то же самое думает о новой.
На беседах И. В. Вернадского не участвует ни одного представителя новых экономических воззрений, и потому каждый вопрос здесь рассматривается с страшною односторонностью, с такою обидною односторонностью, которая могла бы иметь место разве только тогда, если бы несомненность пригодности и незаменимости положений, выработанных старою политико-экономическою школою, были доказаны; а этого сказать невозможно. Если бы политическая экономия произнесла свое последнее слово за свою старую систему, то новому учению не на чем было бы держаться, а оно держится и держится в головах, которым нельзя отказать ни в смысле, ни в даре понимания. Следовательно, относиться к этому экономическому учению с олимпийским равнодушием вовсе нерезонно. С ним можно препираться, можно доказывать его несостоятельность, но не отрицать его, когда оно живет и имеет несомненное влияние на умы. Наконец, несомненно, что не только собеседники Ивана Васильевича, но даже сам он, своей собственной персоной, впал в некоторую узость, неизбежную сопутницу спокойных положений в единомысленном кружке, где ни от кого не ждешь возражения и идешь себе спустя рукава, не боясь, что кто-нибудь возьмет за нос да безделицу — потормошит. Будь в этих беседах экономисты того и другого толка, беседы-то, несомненно, бы оживились, стали бы разностороннее, полнее и действительно приносили бы много пользы. Тут затронулись бы вопросы чуткие, больные, на которые хочется отозваться всякому живому человеку, — а ведь в теории всем заниматься можно. Неужто Иван Васильевич и его собеседники не понимают, что это могло бы много содействовать к устранению существующей у нас шаткости экономических понятий? Не может быть! Боятся они что ли людей другого образа мыслей? Этого еще более не может быть. Что же такое: отчего на политико-экономических беседах г. Вернадского беседуют только одномысленцы? Что этому за причина? Некоторые говорят, что пусть экономисты другой школы заведут себе отдельную беседу и там свободно развивают свои идеи, — но не может же быть, чтоб то же самое сказали и собеседники г. Вернадского. Они ведь должны быть столько сообразительны, чтобы не делать предложений неудобных.