Изменить стиль страницы

С утра 31-го мая, в которое на Мытной площади происходило исполнение приговора над офицером Обручевым, осужденным в каторжную работу за распространение одного секретного издания, не имевшего, впрочем, ничего общего с листком, выпущенным под заглавием “Молодая Россия”, начались толки о жестокосердии народа. Толки эти основаны на том, что массы народа, стоявшего с раннего утра у эшафота на Мытной площади, выражали зверские желания, чтобы Обручеву отрубили голову, или наказали его кнутом, или, по крайней мере, повесили на позорном столбе вниз головою за то, что он смел идти против Царя. Есть толки, что народ не знал настоящего поступка несчастного молодого человека, считал его поджигателем и потому был так свиреп в своих желаниях; но толки эти положительно неверны. Народ, стоявший 31-го мая на площади у эшафота, действительно не имел ясного понятия о причинах осуждения Обручева: но поджигателем его не считал, а единогласно говорил, что преступник виноват в покушении против Государя. Нет основания сомневаться, что покушение, приписываемое народом осужденному, имело крайнее значение и потому выражалось крайними же заявлениями. Преступления посредством печати в глазах безграмотного или малограмотного народа не существуют; по его понятиям, книг никто не пишет, а их просто купцы привозят, и потому он создал в своем воображении такую вину, в которой вовсе не виноват несчастный Обручев. Печальный факт народного сетования на устранение из приговора Обручева истязаний свидетельствует только, что в народных понятиях нет политических преступлений, а есть убеждения в справедливости кровавого возмездия за кровавые покушения. Не народ сам по себе здесь виноват, а недостаток гласности в суде и еще более вызовы “Молодой России”, которая совсем не туда попала, куда метила. Она озлобила народ против невиновных в гнусных замыслах студентов и поляков и создала имени, даровавшему свободу крестьянам, такую популярность, какой оно не имело здесь даже в дни объявления манифеста 19-го февраля. Из всех выходок народа во время исполнения приговора над Обручевым оскорбительнее всего тот дикий взрыв хохота, который пробежал в толпе, когда на осужденного надели арестантскую свитку и шапку, ссунувшуюся ему ниже глаз. Насмешка над жалким положением осужденного — такая низкая черта, что мы не можем не поставить ее в укор народу, выставившему тысячи людей, способных глумиться над несчастием своего брата, над которым произнесен суд, обрекший его на тяжелое назначение, вдали от людей, близких его сердцу! Этот хохот есть единственный поступок, в котором народ, стоявший 31-го мая на площади, должен принести сердечное раскаяние; в остальном нельзя упрекать толпу, которая не знала настоящей вины Обручева и, по недостатку юридического образования, уверена, что за покушение на кровь нужна кровь от топора или от плети. Гораздо печальнее подозрительность, которую выказывает петербургский народ насчет поляков и бывших университетских студентов: те или другие, по его толкам, главнейшим образом виноваты во всем, и в пожарах, и в приглашении к другим беспорядкам. Имея в виду эти неосновательные подозрения, мы обращались с просьбою указать: кто именно, какого сорта люди арестованы по подозрению в поджогах. Это могло бы лучше всего успокоить умы встревоженного народа и оградить людей от тех неприятных последствий подозрительности, которые выпали на долю нескольких невинных; но как удовлетворение нашей просьбы зависит от того, от кого зависит, а сами мы имеем только одно оружие — слово, то и обращаемся с этим словом к благонамеренным людям. Просим их содействовать рассеянию ложных слухов насчет студентов и поляков. Это очень легко каждому, способному уяснить себе характер студентской осенней сходки у университета, не имеющей ничего общего с настоящими событиями (как кажется некоторым простолюдинам) и знающему историю польского народа, единственного народа, не замаравшего своих рук цареубийством. Пусть будет известно презрительное отношение поляков к крамольным боярам, изведшим царя Дмитрия Ивановича! Пусть знают, что русский царь Александр I и русский великий князь Константин Павлович всегда считали себя неприкосновенными в столице Польского Царства, и поляки гордились и имеют право гордиться тем, что ими никогда не было употреблено ни одной меры против жизни и здоровья членов царского дома! Каковы были поляки тогда, таковы они и теперь! Эти знания необходимы в настоящие минуты для народа, стоящего на той ступени нравственного и умственного развития, которая позволяет ему в каждом действии, превышающем его соображения, видеть покушения, достойные, по его понятиям, смерти.

Общих черт у народа и у высших классов немного, и самая замечательная из таких черт — какая-то слабость к запрещениям. Каждый удивляется, как чего-нибудь не запрещают! Одни говорят, что надо запретить погоревшим разрывать пожарище, другие, что надо запретить ездить по погорелым местам; просто как будто всем только и думки, как бы что-нибудь запретить друг другу! Страсть к запрещениям охватывает так, что во время самого сильного пожара, когда можно было делать кто что хочешь, находились люди, которые запрещали входить в переулок, который им вздумалось считать себе подведомым. Одного из таких запретителей должны были отбросить военною силою, а другого, запрещавшего ходить перед его глазами, образумили самым неприятным образом. Первый запретитель был полковой музыкант, а второй крестьянин. О запретителях из надворных советников и говорить нечего — их вырастало по два на каждому шагу. Одного из таких запретителей, по любви к искусству не дозволявшего выносить вещей из дома, который, по его соображениям, не должен был гореть, угомонили только с помощью какого-то добродушного старичка в военном генеральском сертуке. Чин, не признававший ничьего права, послушался чина.

<ПОЛИТИЧЕСКОЕ ОБОЗРЕНИЕ>

С.-Петербург, вторник, 20-го августа 1863 г

Как некоторых других лиц, следящих за общественным мнением в России и проявлением его в литературе, так и нас удивляло до сих пор довольно продолжительное молчание русской журналистики о земских учреждениях, проект которых составлен недавно министерством внутренних дел. Судя по важности этого предмета для всего нашего общества, надо было предполагать, что общество и литература сильно займутся им и помогут таким образом разрешить его. Но вышло не так. Общество наше бессознательно не увлеклось проектом земских учреждений, и литература наша не поторопилась вообще голословною ему похвалою. Это огромный успех. Еще очень недавно общество наше всем восторгалось, а журналистика наша восхваляла всякий проект, лишь бы цель его казалась благонамеренной, либеральной. Публицисты наши не задумывались над практичностию проектов. Им всякий проект казался практичным, если он только был либерален, а либеральным казался каждый, который изменяет старое на новое. Так, например, когда вышел первый том трудов комиссии для устройства земских банков, все публицисты наши, кроме двух, много трех, поспешили воспеть нелицемерную хвалу этим трудам, воображая, что эти труды разрешатся несметным количеством ипотечных банков. Такая поспешность объясняется, между прочим, тем, что тогдашние публицисты положительно не были знакомы с предметами, о которых писали. Но теперь заметна перемена к лучшему и в этом отношении. Теперь общество наше сделалось опытнее и рассудительнее, и в нашей журналистике появились деятели, лучше прежних знакомые как с нуждами и средствами России, так и с политическими науками. Таких деятелей у нас еще, правда, очень немного, но уже они, а не другого рода публицисты исполняют главную роль в оркестре нашей журналистики. По этой-то причине похвал различным проектам раздается теперь менее, но зато похвалы заслуженнее. По этой же причине нельзя быть недовольным русской журналистикой, ибо журналистика наша выказывает полную готовность содействовать администрации, лишь бы такому содействию не было лишних преград. И у нас повторяется то, что было повсюду: чем более расширяется область литературы, чем литература свободнее, тем она нравственнее и солиднее, а в политическом отношении консервативнее, в истинном значении этого слова, то есть антиреволюционнее. Когда же предварительная цензура будет заменена у нас карательной, тогда литература наша сделается еще консервативнее, оставаясь, конечно, преданной постепенному и правильному развитию всех народных сил, то есть истинному прогрессу.