Изменить стиль страницы

— А я тебе говорю, это не пивомедие будет, а лампопό. Идем!

— Да, постой! — опять оборонился Ахилла. — Я этого ланпопό, что ты говоришь, не знаю, а пивомедие… это, братец, опрокидонтом работает… Я его, черт его возьми, ни за что не стану пить.

— Я тебе говорю — будет лампопό, — приставал Термосёсов.

— А лучше не надо его нынче, — отвечал дьякон.

— А отчего не надо?

— А оттого, что час спать идти, а то назватра чердак трещать будет.

Омнепотенский был тоже того мнения, что лучше не надо; но как Ахилла и Варнава ни отговаривались, Термосёсов ничего этого не хотел и слушать и решительнейшим образом требовал, чтобы они шли к Бизюкиной пить лампопό. А как ни Ахилла, ни Омнепотенский не обладали достаточною твердостью характера, чтобы настоять на своем, то настоял на своем Термосёсов и забрал их так не вовремя и некстати в дом Бизюкина.

VII

Разумеется, ни Ахилла, а тем менее Варнава не понимали, что Термосёсов заводит их для каких-нибудь других целей. Ахилла, в своей невинности и священной простоте, полагал, что Термосёсов просто хочет докончить питру, и смущался только немножко тем, что поздненько это, а Омнепотенский же думал, что Термосёсов хочет завербовать Ахиллу в свой лагерь. А Термосёсов взошел в залу Бизюкиных очень тихо и, убедившись, что мужа данкиного еще нет, а судья Борноволоков, пользуясь его отсутствием, спокойно спит в своем кабинете, — тотчас шепнул Данке:

— Знаешь, Дана, тут мы шуму с тобой заводить не будем, а если у тебя есть что спить-съесть, то изобрази ты все это в сад. Мы там никому не будем мешать, и будет это прекрасно.

Данка, хотя и дулась немножко на Термосёсова, но желания его исполняла буквально: в саду явилась наскоро закуска: сыр, ветчина, графин водки и множество бутылок пива и меда, из которых Термосёсов немедленно стал готовить лампопό.

Варнава Омнепотенский, поместясь возле Термосёсова, хотел, нимало не медля, объясниться с ним насчет того, зачем он юлил около Туганова и помогал угнетать его, Варнаву?

Но, к удивлению Омнепотенского, Термосёсов потерял всякую охоту болтать и разбалтывать с ним и, вместо того, чтоб ответить ему что-нибудь ласково, оторвал весьма нетерпеливо:

— Мне все равны, и мещане, и дворяне, и люди черных сотен. Отстаньте вы от меня теперь с политикой, — я пить хочу!

— Однако же, если вы современниковец, то вы должны согласиться, что люди семинария воспитанского лучше, — пролепетал, путая слова, Варнава.

— Ну вот, — перебил нетерпеливо Термосёсов, — «семинария воспитанского». Черт знает, что вы болтаете! Вы, верно, пьяны?

— Нет, я не пьян.

— Ну, не пьян! «Семинария воспитанского», да не пьян еще! Лучше пейте, вот вам и будет «семинария воспитанского».

— Но позвольте, в организованных кружках всегда оказывают своему помощь?

— Тем-то вас и избаловали. А ты не жди ни от кого помощи, так посмысленей и будешь. Прав на помощь нет у естественного состояния. Борись сам, если цел хочешь быть!

— Но я говорю, что этого естественно желать?

— Да ведь естественнее желать есть, а еще естественнее без обеда оставаться.

— Да это же всё ведь опять люди так и устроили.

— Фу, черт его возьми: люди! люди! — вспылил Термосёсов. — Да в самом деле, к скотам что ли тянет? Ну так вон тебе говорили, что скотов даже естественно бить! Надоел ты, мочи нет, с своими этими нигилистическими бреднями!

— Да что вы всё про нигилистов! Неужто же, по-вашему, чиновничьи честунации… комбияции…

Варнава в досаде остановился.

— Как он прекрасно у вас говорит! — воскликнул, слегка рассмеявшись, Термосёсов. — Вот Цицерон, право! Ну-ка: как-как это? «Семинария воспитанского» и «чиновничьи честунации»… Что еще?

— Он это часто так, когда разгорячится, — вступился за Омнепотенского Ахилла. — Он хочет сказать одно, а скажет другое. Он с почтмейстершей Матреной Ивановной за это даже повздорили. Он хотел ей сказать: «Матрена Ивановна, дайте мне лимончика», да выговорит: «Лимона Ивановна, дайте матренчика!»

— Чудесно! — воскликнул, смеясь, Термосёсов.

— Да-с, я дурно говорю-с! Ничего-с, — поправлялся Омнепотенский. — Но я что говорю, то делаю, а другие… да-с, другие хорошо говорят, а как до дела… так вон как теперь Герцен в Швейцарии… Проповедовал, проповедовал, что собственность есть воровство…

— Ну! — крикнул, выходя из терпения, Термосёсов.

— А как теперь выиграл на американские акции миллион, — дворец себе поставил, а на честный журнал у него попросили, и не дает.

— И отлично делает, что ничего не дает дуракам.

— Я думаю, не дуракам, а честным нищим, — заступился Омнепотенский.

— Честных нищих нет и не бывает, — решил Термосёсов. — Нищий — это презренный трус, и больше ничего.

— Это почему? — спросил удивленный учитель.

— А потому что у него, значит, даже смелости воровать нет.

Омнепотенский только захлопал глазами и залепетал уж что-то совсем необычайное. Тут были и революция против собственников, и нищета, и доблесть, и заветы, и картины печальных ужасов, какие являет современная литература вообще, и вред, чинимый газетами: «Голос», «Москва» и «Московские ведомости». Термосёсов долго его слушал и наконец сказал:

— Перестань! Сделай милость, перестань! Все это вздор и противно! Что ты это все путаешь… «Ведомости», «Голос», что ты можешь понимать, что такое «Ведомости» и что такое «Голос» и что направление? Сиди, знай свои кости. Это теперь обсуждать, кто вреден, кто не вреден, уже не вам, нигилистам, судить! Вы — старо, ветхо и глупо!

— «Голос»! Я «Голосу» не только гимн, а целую оперу написал бы и сам бы ее пел, и сам бы играл.

— А вы даже и на театре играли?

— Играл? Да разве я сказал, что я играл? А впрочем, да, и сам играл когда-то, — отвечал Термосёсов.

— Кого же вы представляли?

— Дионисия, тирана Сиракузского: ты знаешь ли такого зверя? Ты же у меня будешь аглицкую королеву играть! — и, бросив Омнепотенского, он заговорил:

— Я даже этакую пьеску и напроэктировал: «Монтионову премию» выдавать русской литературе «за честность». Чтоб представляли Лысую гору под Киевом и тут, знаете, несколько позорных столбов с надписями, а тут этакое большое председательское кресло, вокруг собрание полночное, и все, и патриоты даже и все, все собрались, чтоб обсуждать, кому премию… Вольф книгопродавец… вы его не видали. Молодчина… Он председательствует на этом кресле, и тут все «времена и народы» перед ним. — Вот и начнется суд, что всех честней и полезней. Хоры из серовской «Рогнеды» вертятся и поют:

Жаден Перун,
Попить охота. —
А потом:
Свеженькой кровушки
Повыточим, повыточим. —

Теперь кому премию дать? Шум: ги-га-го-у! Одного провалили, другого… Свист! Теперь большинство голосов, чтобы Некрасову выдать премию: у имущего будет и преизбудет! Опять шум. Не согласны. Не надо. За что? Красные петухи зевают: «Он Муравьеву стихи писал». Смятение. Кому же? Голос из-под земли: «Краевскому!» Кому? Краевскому премию, вот кому! Спор: отчего и почему? Он «Голос» издает. Позор! Но он и «Отечественные» издает! Честь. Да и доказать тут всем, что такое есть Краевский: одной рукой в тех, другой — в этих, и налаживает, и разлаживает, а в общем от этого все разлад. Голоса: молодчина Краевский, вполне молодчина! В прошедшем отличный, в настоящем полезен, в будущем благонадежен. Я всех покрываю: он! он, Краевский, достоин Монтиона! Почему я так действую? Потому что я его вижу, он всем служил, и придет антихрист, понадобится ему орган, он которою-нибудь рукою и антихриста поддержит, и молодчина! Вольф дает звонок, тишина, и премия присуждается Краевскому. Потом команда: «Всех бесчестных к столбам!» Начинается: Каткова первого, Аксакова, Леонтьева, Писемского, Стебницкого… ну и еще сколько их таких наберется. Теперь их уж не очень и много. Ну тут как этих прикрепят — щит… Краевского на рыцарский щит триумфатором… и идем и несем его на щите над головами. Крестовский впереди на уланском коне едет, и поем похвальную песнь-гимн, «краевский гимн», так называется будет. — Термосёсов ударил ладонью по столу и запел на голос одного известного марша: