Изменить стиль страницы

17-го февраля. Омнепотенский вывел меня из терпения. Я его и человеком более вовсе считать не могу после того, что он сделал. Это все, до чего безумие довести может. За болезнию учителя Гонорского, Омнепотенскому поручено временно читать историю, а он сейчас же начал толковать о безнравственности войны и относил сие все прямо к событиям в Польше. Но этого мало ему было, и он, глумясь над цивилизациею, порицал патриотизм и начала национальные, а далее осмеивал детям благопристойность, представляя ее во многих отношениях безнравственною, и привел такой пример сему, что народы образованные скрывают акт зарождения человека, а не скрывают акта убийства, и орудия, нужные для первого, таят, а ружья войны на плечах носят. Чего сему глупцу хочется? По правде, сие столь глупо, что и подумать стыдно, а я все сержусь и сержусь. Мелочь сие; но я ведь мелочи одне и назираю, ибо я в мале и поставлен.

18-го февраля. Приехал директор. Я не вытерпел и, хотя лекарь грозил мне опасностью, однако вышел и говорил ему о бесчинствах Омнепотенского; но директор всему сему весьма рассмеялся. Что это у них за смешливость! Обратил все сие в шутку и сказал, что от этого Москва не загорится, — «а впрочем, — добавил с серьезною миною, — я ему замечу; но где же мне прикажете брать других? Они все ныне такие прибывают». И вышел я же в смешных дураках, как бесполезный хлопотун. Видно, так этому и быть следует. Подождем, авось Омнепотенский новую нравственную моду покажет и начнет носить к плечу вместо ружья нечто другое, и будет сам сим орудием своему ученому начальству достойную почесть отдавать.

19-го февраля. И вправду я старый шут верно стал, что все надо мною шутят. Пришли сегодня ко мне лекарь с городничим, и я им сказал, что здоровье мое от вчерашнего выхода нимало не пострадало; но они на сие рассмеялись и отвечали, что лекарь это шутя продержал меня в карантине, ибо шел об заклад с поляком Августом Кальярским, что я месяц просижу дома. Неужто же я только на посмешку годен? Удивительно, что это за шутливость всеми обладает.

23 февраля. Дьякон Ахилла явился на гулянье в низенькой шапочке и с тросточкой. Заметил, чтобы сего вперед не было. Оправдывался тем, что это ему всю сбрую подарил Кальярский. Кальярский начинает давать деньги под залоги.

7-го мая. Освящен костел, и в нашем куту загудели органы. Костел очень маленький, но для укусу гнездо невеличко и требуется. Ходил ради любопытства слушать проповедь ксендзовскую, и недаром. Уразумел мало, но хорошо. Понравилось, что какой-то их «свентый Полуэктус письмо цесарское противу костела сдрапал». Это отлично! Пытал по любопытству, откуда сей материал отличный для проповеди заимствован, что святые письма цесарские противу костелов драпали? — оказалось, что сие из сказаний великого Скарги Хризостома иезуита. «Его сочинение, — ксендз объяснил мне, — имело более двадцати изданий, и наилучшее в Петербурге сделано». Еще бы не в Петербурге! Драпайте, други, драпайте! Ах, сколь все сие у них удобно для их целей приснащено! А ты, поп Савелий, помни-ка оное «молчи».

14-го мая. Омнепотенский и в моем присутствии мало изменяется. Добыв у кого-то из раскольников весьма распространенную книжечку с видами, где антихрист изображен архиереем в нынешнем облачении, изъяснял, что Христос был социалист, а мы, попы и архиереи, как сему противимся, то мы и есьмы антихристы. Противу сего я умышленно заговорил о мусульманском учении и привел на своем уроке мнение некоего муллы, ожидавшего чувственного явления антихриста в образе осла, то есть самого безмозглого животного, коим и представил Омнепотенского. Однако все сие меня очень расстроило, что сколь борьба моя мелка и на кого я должен гневаться, и я жажду освежиться.

20-го июля. Отлично поправился, проехавшись по благочинию. Так свежо и хорошо в природе, на людях мир и довольство замечается. В Благодухове крестьяне на свой счет поправили и расписали храм, но опять и здесь со стороны живописи явилось нечто в игривом духе. Изобразили в притворе на стене почтенных лет старца, опочивающего на ложе, а внизу уместили подпись: «В седьмой день Господь почил от всех дел своих». Дал отцу Якову за сие замечание и картину велел замалевать.

11-го мая 1863 года. Позавчера служили у нас в соборе проездом владыко. Отец Захария был назначен сказать проповедь и изготовился, но, выйдя на амвон, оробел и только и произнес: «Было время, когда и времени не было», и за сим стал, и прильпе ему язык к гортани, и, переконфузившись до остатка, красноречиво умолк. Спрашивал я отца Троадия: стерта ли в Благодухове известная картина? и узнал, что картина еще существует, чем было и встревожился, но отец Троадий успокоил меня, что это ничего, и шутливо сказал, что «это в народном духе», и еще присовокупил к сему некоторый анекдот о душе и башмаках, и опять все покончили в самом игривом. Эко, сколь им все весело.

20 июня. Ездил в Благодухово и картину велел состругать при себе: в глупом и народному духу потворствовать не нахожу нужным. Узнавал о художнике; оказалось, что это пономарь Павел упражнялся. Гармонируя с духом времени в шутливости, велел сему художнику сесть с моим кучером на облучок и, прокатив его сорок верст, отпустил pedibusque[6] обратно, чтобы имел время в сей проходке поразмыслить о своей живописной фантазии.

12-го августа. Дьякон Ахилла все давно что-то мурлычит. Недавно узнал, что это он вступил в польский хор и поет у Кальярского басом польские песни. Дал ему честное слово, что донесу о сем владыке; но простил, потому что вижу, что это просто учинено им по его всегдашнему легкомыслию.

8-го сентября. Дьякон Ахилла приходил с плачем и, стоя на коленях, исповедывал, что та польская песня, что он пел, есть гимн революции, но он до сегодня слов ее не понимал. Видя его искреннее раскаяние, простил его, и как он наиболее всего просил, дабы никогда его этим не упрекнуть, то дал слово о сем никогда и не вспоминать; а городничему только заметил, как не стыдно, что и он тоже в этих пениях принимал участие. Тоже был очень сконфужен. Советовал им держаться от поляков подалее.

14 сентября. Дьякон Ахилла, повеселев и как бы обновясь, приходил сказать, что он и дома даже той песни не поет, а «сложил, — говорит, — себе такую, что ничего плотского в себе не заключает». Что же, это, спрашиваю, за песнь? — А вот, — говорит:

Хе-хе-хе хе-хе-хе
Раздается в воздухе!

— Правда, — говорит, — отец протопоп, весьма воздушно? — Истинно, — говорю. — И пою я ее, — говорит, — целый день. — Так, — говорю, — и пой во весь день твой…

12 октября. Был у нас на ревизии новый губернатор. Заходил в собор и в училище и в оба раза непременно требовал у меня благословения. Человек русский и по обхождению, и по фамилии. Очень еще молод, учился в правоведении и из Петербурга в первый раз всего выехал, что сейчас и заметно, ибо все его интересует. С особым любопытством расспрашивал о характере столкновений духовенства с властию предводительскою; но, к сожалению, я его любопытства удовлетворить не мог, ибо у нас что уездный Плодомасов, что губернский Туганов — мужи достойные и столкновений нет. Говорил, что присутствию поляков не намерен придавать никакого значения, и выразился, что «их просто надо игнорировать», как бы их нет? ибо «все это, — добавил, — должно стушеваться; масса их поглотит, и их следа не останется». При сем не без красноречия указал на непрактичность придавать им значение, «ибо (его слова) все это только раздувает несогласие и отвлекает правительственных людей от их главных целей». Примером сему поставил недавних нигилистов, во вражде к коим некоторые противодействующие им издания Бог знает как далеко заходили, тогда как административные умы видели все это яснее и беспристрастнее и, не предаваясь партии страстности, во всем щадили то, что в нем было годного, и обратили все сие в пользу своей системы. При сем он, развивая мысль свою о нетерпимости, привел на память место из речи заслуженного московского профессора Грановского «О современном состоянии и значении всеобщей истории». Я записал с его слов это место: «В самых позорных периодах жизни человеческой, — гласит речь Грановского, — есть искупительные, видимые нам на расстоянии столетий, стороны, и на дне самого грешного перед судом современников сердца таится какое-нибудь одно лучшее и чистое чувство». Рекомендовал прочесть некоторые статьи о крайних направлениях в литературе и выразил намерение поднять наши «Губернские ведомости», дабы сделать по мере возможности получение столичных газет в губернии излишним, по крайней мере, для людей недостаточных. При моих рассказах о нашем Омнепотенском, улыбаясь, сказал, что это дурак, в чем я с ним и согласился. Много рассказывал о нравах прекращенных уже нигилистов и изрядно над сими нравами издевался. После довольно долгой и вполне приятной беседы с ним, я убедился, что это человек с большими способностями вникать, и впал в раздумье: ради чего я это, бывало, шумлю и волнуюсь, когда есть еще такие люди, при которых любящий отечество человек может спать спокойно, или, как Гоголь шутливо говорит: «брать метлу, да мести лишь свою улицу». Действительно, мы уж тоже иногда любим смотреть очень мрачно. Как губернатор сказал: «все Гераклиты да Демокриты — одни весьма плачут надо всем, а другие не в меру смеются». Нужно относиться поспокойнее. Пошлые нигилисты пали же с шумом, и наш Непокойчицкий, бедняга, говорят, взят и заключен в крепость, а вот является человек совсем иного склада и стоит во главе губернии и с властью.

вернуться

6

Пешком — Лат.