— Не беспокойтесь, я здесь возьму четвертую лошадь.

— Хорошо, если это будет правда.

— Ей-богу.

— Ну, посмотрим.

Пошли в пивную (Bier-Halle). Там долго слушали разговор австрийского офицера с польским паном и чиновником из поляков. Разговор не касался материй очень важных. Польский пан дрессировал черного кобеля, а польский чиновник, глядя на ученые труды пана, рассуждал о достоинстве собачьих пород вообще, а австрийских и польских в особенности. Вспоминали даже и про русских собак, но мне кажется, что не отдавали им должной справедливости. Я, впрочем, в собаках ничего не понимаю, и Ноздрев непременно обозвал бы меня малопристойным именем “фетюка”. Но мой сопутник, зараженный поэтическим недугом, не стесняясь незнанием дела, о котором шла речь, написал на моей старой подорожной:

Choćbyś pojechał aż na świata kres,
Jednaka cnota i cena jednaka:
Czy Hund niemíecki, czy russka sobaka,
Czy polski pies.

(Złoczów, 14 paździer. 1862)[41]

Я с ним не спорил и в простоте души моей думаю, что он совершенно прав.

Было еще рано; еврей и не думал запрягать лошадей, а хотелось где-нибудь хоть какую попало газетку. Оказалось, что недалеко есть польская ресторация, получающая какую-то львовскую газету. Заказав себе ужин, засели читать, что делается на белом свете, в стороне от дороги между Злочевым и Радзивиловым.

А что это за народ евреи! Мы выехали едва в половине третьего и не поглядели, на чем мы едем. Утром у корчмы оказалось, что четвертой лошади наш фурман не запряг, но зато посадил еще двух еврейчиков, одного сзади, а другого с собою на козлы. Что за привычка надувать на каждом шагу! Точно, как ярославские извозчики.

15-го октября, Львов.

Дорога к Львову становится хуже, но зато виды великолепные. У нас таких, кажется, не достанешь. Чистенькие домики с балкончиками и резными фронтонами; горы, лески и внизу широкие долинки. Что твоя Швейцария! Мы проснулись очень рано; карета съехала с довольно крутой горы; немец наш спал, а евреи шли пешком. Мы тоже встали и пошли. Спускаясь помаленьку, мы поравнялись с кучкою крестьянок, которые шли, весело болтая между собою.

— По-нашему говорят, — сказала одна из них, когда мы подходили к группе, я читал моему товарищу одно место из стихов Шевченки. Женщины оглянулись на нас и сказали: “Добрый день панам!”

— Добрый день, — отвечали мы, обгоняя крестьянок.

В город мы въехали около 11-ти часов. День был сумрачный, и моросил мелкий дождик. Долго ездили по различным отелям и ни в одном не могли найти трех нумеров разом; наконец, в одном отеле сбыли своего немца, а сами отправились далее. Двух нумеров тоже нигде не было, и фурман повез нас в какой-то тарнопольский заездный дом. Здесь оказалось очень много свободных нумеров, но все они столь грязны, что не было никакой возможности в них остановиться. Слуга, из евреев, все уговаривал нас остаться, вычисляя различные выгоды квартирования; однако мы не прельстились этими выгодами, сели в свою карету и велели везти себя опять на улицу короля Лудвика, решившись разместиться порознь в двух соседних отелях. Садясь в экипаж, я хотел взглянуть на часы и остолбенел… Часовой шнурок мой был перерезан, и золотого ключика уже не было. Со страхом я хватился за карман, где лежали мои часы: они были целы. Спасением моих часов я, очевидно, был обязан тому, что жилет очень крепко был стянут сзади и не позволял их вытащить. Около нас, под воротами, стояла густая толпа молодых еврейчиков весьма подозрительного вида. Когда я показал лакею и нашему кучеру обрезанный шнурок от моих часов, ни лакеи, ни кучер, ни евреи не сказали ни слова. Толковать было нечего.

На улице короля Лудвика нашли, наконец, два нумера в гостинице Куна. Нумера темные, грязные и страшно сырые, стоят по одному гульдену. Недорого и скверно. Ни чернильницы, ни воды, ни необходимой посуды. Разобравшись кое-как, я крикнул фактора и послал его с моим билетиком в редакцию “Слова”, органа галицийских русинов, поручив ему узнать адрес редактора и спросить, когда я могу его видеть. Фактор возвратился с бумажкой, на которой было написано русской скорописью: “Во всяком часе дома № 3-й поверх”. Пообедав, в четыре часа я отправился по адресу. Редактор “Слова”, г. Богдан Дедицкий, живет не так, как живут большинство петербургских редакторов. Он занимает комнату в квартире одного униатского священника. Я застал его за работою; он правил корректуру первой книжки журнала “Галичанин”, который скоро станет выходить во Львове, четырьмя выпусками в год. Богдан Дедицкий принял меня очень радушно. Назвал двух русских (или, как здесь говорят, “россиян”), с которыми он познакомился во Львове: это были г. Барсов и киевский профессор Цехановецкий. Расспросам о России, о наших порядках, о нашей свободе, о положении литературы не было конца. Через полчаса пришел один из сотрудников “Слова”, г. Лесикевич, а через несколько минут другой, священник Петрушкевич. Расспросы возобновились снова, и не раз ставили меня в весьма затруднительное и неловкое положение. Дорожа истиной, я не раз должен был противоречить моим новым знакомым, сильно заинтересованным русскими вопросами, но имеющим о многом самое превратное понятие. Текущая русская литература здесь почти неизвестна, и кроме “Дня”, “Основы” да “Журнала мин<истерства> народн<ого> просвещения” редакция львовского “Слова” не получает ни одного русского периодического издания, потому что выписка их обходится очень дорого, а обмениваться нет способов. “Правительство, — говорят они, — берет у нас несколько экземпляров для России; но кому идут эти экземпляры — мы даже и не знаем”. Жалуются на “Современник” за то, что он отказал в сочувствии их народовым стремлениям. “Современник” здесь не получается, но статьи, касающиеся интересов русинов, им известны, вероятно, чрез корреспондентов из России. “Днем” русины очень довольны. “Основу” здесь любят, но во многом с ней расходятся, находя, что она не так ставит вопрос о русской (в смысле малороссийской) народности, дробит его, подвергает самовольным рассортировкам и обижает русинов, называя их литературу “русинскою”, их дела “русинскими”, тогда как они не употребляют этих прилагательных, а все свои интересы называют “русскими”. “У нас, — говорят они, — нет прилагательного “русинский”, и кто его употребляет, тот или умышленно отделяет нас от русского (не разумея здесь российского) народа, или не знает русской грамматики”. Не знаю, как смотрят на это дело в “Основе”. “Журналом министерства народного просвещения” русины ужасно недовольны; оно и понятно. Им, как рассказали мне Дедицкий и Петрушкевич, желалось иметь критико-библиографическйй отчет о текущей русской литературе. Из титула “Журнала министерства народного просвещения” они заключили, что там непременно должен быть такой отчет, и выписали это издание, обходящееся им довольно дорого; но в нем, разумеется, не нашли, чего искали, и сердятся. Я знаю, как обидно подобное разочарование, и потому вполне им сочувствую. Сидя в лесной глуши Пензенской губернии, я вычитал в газетах объявление о вышедшем “Курсе пиротехнии”, а в ту пору я страдал болезнью известного пана Заблоцкого

Со to z wielkiej rachuby
Mydłem przyszedł do zguby.

He удовлетворяли меня печи, которые умеют класть русские печники: дров горит много, а жара мало. У немцев же, говорят, паровые печи не в пример лучше наших… а тут “Курс пиротехнии”, сочиненный немцем. “Выпишу, — думаю себе, — эту книгу, и покажу, что значит настоящая печь”. Ведомо, что

My ze swym lemieszem
Na cudzę niwe śpieszym,
Naśladuje chęć płocha,
To Francuza, to Włocha,
A jak ludzi nie stanie
To choć Niemca mospanie.
вернуться

41

Поезжай хоть на край света, —
Одно достоинство и цена одна,
Будь то Hund немецкий, русская собака
Или польский pies.

(Злочев, 14 октября 1862 г. (Польск.)