— Что ж паны вам делают?

— Да теперь ничего не делают.

— Ведь воли другой не будет.

— Да мы это слыхали. Нам только бы на чинш (оброк) перейти.

— А грамоту подписали?

— Теперь, как ксендз заручился, что ни якого ошуканьства (обмана) нет, так и подписали.

— А то не хотели?

— Ни за что бы без ксендза Василья не подписали. Исправник было и розог закричал, да мы стали на том, что не подпишем, пока ксендза Василья с Лещи не привезем; так и отстояли.

— Ну, и пан уж теперь не гневается?

— Ласковый такой стал! “Поблагодарите, — говорит, — государя и нас за свободу”. А мы все так и сказали, что “уж як маем кого благодарить, то царя, а с паньской ласки-то и досе б и стар и мал с худобой на поли пропадали”.

— Так и сказали?

— А так и сказали!

— И что же он?

— Побрались с исправником под ручки, да геть до покою, а к нам казаков наставили.

— Обижают вас, что ли, казаки?

— Нет! Обиды нет, только…

— Что ж, хлеба жаль, что ли.

— Не то; чего хлеба, когда Бог зародил! А на что он их вытребовал? Мы его ведь не обижали; мы ведь знаем, зачем казаки-то в Пинске! Да все это напрасно, право напрасно.

Ну, вот и извольте рассуждать о казаках, с точки зрения правительственной и со взгляда панов и крестьян. Медаль-то имеет не одну сторону…

Обозы с хлебом тянутся по всей дороге непрерывно до самой Домбровицы и свидетельствуют, что рельсы, положенные между Пинском и Домбровицею, не заржавели бы, но… где возьмут земли для насыпи, необходимой через постоянные болота и всю низменность, заливаемую водою не только в весеннее время, но и вообще в дождливое, — уж придумать не умею. Впрочем, я же ведь не инженер, так и судить об этом деле мне, может быть, не довлеет.

Гг. Корец и Ровно.

Обыкновенно думают, что нет хуже езды, как между Тамбовом и Воронежем или между Уманью и Одессою. Напрасно так думают. Каждый длинный проселочный путь даст себя почувствовать и вспомнить от первой строфы до последней известные стихи кн. Вяземского о холодных, о голодных, об именьях бездоходных, о метелях и постелях. От Пинска до Домбровиц набрались мы горя до бород, а от Домбровиц к Корцу и до усов хватило.

Есть, по милости еврейских праздников, нечего, спать не на чем, а если и добьешься еврейской подушки, то вместо сна не успеваешь огребаться от клопов, точно в московском долговом отделении, куда благочестивое российское купечество сажает своих во Христе братий, вознося за них, независимо от того, теплые молитвы. В м. Яполоти мы попали в такую корчму, что уж и уму непостижимо. Пошли искать пристанища у мужичка. Какая-то старуха-солдатка, владетельница хатки, построенной на помещичьей земле, согласилась дать нам приют и сварить кулеш с куском соленого поросенка. Дома была только старуха да ее невестка, молодая, хорошенькая бабочка, вышедшая за кантониста из колокольных дворян. Молодого хозяина не было дома, но на стене висели его доспехи: огромный бубен и скрипка. Семья питается тем, что кантонист с женою зарабатывают на чужом поле, а зимой он обращается в сельского музыканта, играет на свадьбах и вечерницах. “Доля наша горькая, — говорит старуха, — а паны все еще пять рублей в год требуют за землю, что под хаткой. А какая земля-то! На шляху на самом сидим! Кому мы мешаем?” Священнейшая простота! Она убеждена, что если никому не мешает, так и никто тебя трогать не должен. Этак и мы могли бы претендовать на клопов, поселившихся в хатке кантониста, а они нам не дали на волос заснуть, с 8 часов вечера до 5 часов утра. Клопу что за дело до права, когда у него есть средства досадить человеку: он его и мучит по праву гадины.

В Корце, сборном пункте волынского хлеба, мы ничего не могли узнать, потому что евреи ведут дела “по-комерцески”, т. е. все шито, да крыто; а как нас очень интересовали цифры хлеба, отпускаемого Волынью в Литву и Европу через Пинск, то мы доведались о некоем еврее, проживающем в г. Ровне и отлично знающем дела края. Оставалось одно средство: обратиться к просвещенному содействию ровенского всеведца. Так мы и сделали. В Ровно приехали хотя раненько, но остались ночевать. В 8 часов вечера у нас был дорогой субъект и рассказал нам, что точных сведений о всем хлебе, идущем из волынского края к Пинску, никто сообщить не может, потому что евреям нет выгоды заниматься статистикою, а просвещенным людям совсем не до того. Однако он нам перечел на память известных ему помещиков, от которых хлеб идет вверх по Горыни. Выходит страшное количество ржи и пшеницы, и все идет мимо голодного края, по которому тянется линия Петербургско-варшавской железной дороги, не имеющая достаточного количества грузов. Цифры сырых продуктов, отпускаемых из Волыни на север, если не ошибаюсь, напечатаны в “Kurjerze Wileńskiem”; и я очень желаю, чтобы они попались на глаза тем, кого интересует положение дел на варшавской линии. Я смею думать, что доставить этой линии выручку, способную избавить правительство от платежа гарантий, могут только побочные ветви железных дорог, без которых она, в разъединении с местами, производящими отпуск хлеба, весьма вероятно останется при нынешнем незначительном перевозе, не оплачивающем ее акционерных процентов, и будет тяготить правительство требованием от него доплаты условной гарантии.

Женщины в Ровно все еще в трауре; денег мелких и здесь совсем нет, как в Пинске, и сдачи не дают даже с рубля. Уездный казначей так любезен, что не хотел получить денег за подорожную из трехрублевого билета и заставил меня бегать по городу и принести ему грош в грош рубль тридцать пять копеек. Что за оскорбительное положение и какое понятие о Руси и о русском кредите должен получить иностранец, столкнувшийся с порядками в ровенском казначействе? А ведь деньги непременно есть в казначействе, и правительственного распоряжения не выдавать их нет. Это уж или любовь к искусству, или… неужели все казначейства, учрежденные в городах, где евреи занимаются разменом денег, одинаковы? Мне говорили, что так. Но так или не так, а за промен рублевого билета на польский билон я платил по 6 %, а за размен десятирублевого билета на рублевые бумажки по 21 коп. серебр<ом>; у казначеев же и просить не стоит, они в казначействах не разменивают, и, благодаря им, в здешнем крае русский рубль на 6 % дешевле, чем в столицах и во всей срединной России. Благодаря им, здесь крупный билет, при промене на мелкую бумажку, принимается только по 98 коп. за рубль. Отчего же в Петербурге, в Москве, Калуге, Туле, Саратове, словом, по целой России, где евреи не берут по 6 коп. за размен рубля, деньги есть, а тут их нет? Разве неизвестно, что у менял каждого из здешних городков есть стачная такса, ниже которой нельзя разменять, а чиновник, обязанный противодействовать вредному и искусственному ажио… Да чего же другие-то смотрят? А евреи? Как они, голубчики, твердо знают свою роль и чиновничью натуру.

2/14-го октября, Броды.

Вот я и за границей. Мук-то, мук-то зато натерпелись! Из Ровна спешили как можно скорее добраться до Радзивилова, чтобы переехать границу, — не успели, потому что на последней станции (Каменно-Вербовской) какие-то чиновники особых поручений (osobych рoruczén), как назвал их пан смотритель, забрали всех лошадей и ямщиков. Не поедут ли они, по крайней мере, в Ровно и не обратят ли там своего просвещенного внимания на разменные операции? Пан смотритель советовал нам непременно заехать в Радзивилове к еврею Беренштейну, который якобы в таможне всякую штуку может сделать, даже может пропустить нас после 8-ми часов за границу. Мы, однако, уже слыхали о радзивиловских порядках и к г. Беренштейну не поехали, а велели завезти себя к шляхтичу Михолу, о котором нам говорили встречные проезжие с хорошей стороны. Ямщик ни за что не хотел везти к Михолу, говоря, что там и квартир нет, и о паспортах хлопотать некому; но мы настояли на своем — Михол, пожилой человек с южнославянским лицом, отвел нам большой нумер в две комнаты, дал свежий, вкусный ужин, кофе утром, послал фактора выправить надписи на паспортах и за вce взял около 3 рублей. Прописка двух паспортов в полиции и на таможне стоила нам полтора рубля серебром. “Это уз такое положение”, — объяснил фактор, принесший наши паспорта. Другим, говорят, эта операция обходится гораздо дороже, потому что в Радзивилове есть промышленники, пользующиеся незнакомством проезжающих с таможенными порядками. Промысел этот производится так: несколько радзивиловских евреев платят определенное жалованье смотрителям почтовых станций по сходящимся в Радзивилове трактам, за что те обязаны каждого проезжающего направлять к своим благодетелям, представляя их людьми, могущими обделать на таможне всякую штуку, и называя их не иначе, как “экспедиторами”. Человечество, падкое на обделыванье штук, хотя бы и самых бесполезных, лезет, как кур во щи, в руки гостеприимных сынов Израиля и расходует на выправку надписей для переезда границы от трех до десяти рублей на паспорт. Из этого-то сбора платится жалованье смотрителям (от 5 р. до 12 р. сер. в месяц) и дается по 50 к. ямщику, который предаст проезжающего в цепкие лапки радзивиловского палестинского дворянина. Дело это разыгрывается здесь как по нотам. Проезжающие кричат на обдирательство их чиновниками, а их хозяева — факторы поддакивают, смеясь в душе над славянскою простотою, не ведающею, что из десятка рублей, взятых на имя чиновников, на самом деле им едва перепадает одна десятая часть, а девять частей остается у раnа gospodarza (хозяина), вздыхающего, вместе с постояльцем, о падении нравов в России. Зато хозяин даст гостю на козлы фактора, который, доехав до первой рогатки (заставы), говорит: “Покажите паспорт”, потом: “Дайте три злота” и т. п., пока окончит просьбою нескольких злотых уж собственно для своей персоны. У нас фактора не было, и мы выехали только с одним кучером, на лошадях, нанятых у Михола. У первой рогатки чиновник спросил наши фамилии, взглянул на паспорта и вежливо сказал: “Извольте ехать. Курить здесь нельзя, — шепнул он мне на ухо, — спрячьте пока сигару”. Я его поблагодарил за предостережение. Только что мы уселись на повозку, подошел человек полувоенного вида и остановился молча.