Изменить стиль страницы

На балконе театра снова загудели фанфары, возвещая начало второго акта «Тристана».

Байрейтский театр, вычитал Кессель в купленной днем книге, представляет собой полнейший архитектурный нонсенс. Он соединяет в себе элегантность палатки-времянки на осеннем пивном карнавале с изяществом кайзеровского вокзала. Внутри он выглядит так же, как французское кабаре снаружи. У Кесселя не было возможности присмотреться к французским кабаре, хотя в Париже он был. причем даже дважды, если считать последний раз. когда Кессель проезжал через него по пути из Сен-Моммюля. хотя этот раз считать, конечно, не стоило, потому что он просто пересаживался с поезда на поезд, а в городе так и не побывал.

Можно ли назвать Париж южным городом? Альбин Кессель всю жизнь страдал нелюбовью к южным городам. Было ли это подлинной идиосинкразией или просто снобизмом, никто не знал. «Италию полюбить легко, – часто говорил Кессель, – а вот попробуйте полюбить Данию!» Якоб Швальбе считал нелюбовь Кесселя к югу сплошной выдумкой и бессознательным стремлением доказать, что он не такой, как все. Вермут Греф, отличавшийся гораздо большей терпимостью, по крайней мере, к своему лучшему другу, говорил так: «Чего только на свете не бывает. Я знал одного парня, фамилия его была Йобишке; он был сапожник и на досуге развлекался тем, что живьем отгрызал головы мышам. Чего только не бывает на свете! Бросил он это занятие, причем с большой неохотой, только когда врачи обнаружили у него солитер, он его от мышей и приобрел. Так что странностей на свете гораздо больше, чем человек может себе представить: почему бы Кесселю и не любить Данию вместо Италии?»

В личной географии Кесселя имелось четкое разграничение, что можно считать югом, а что нельзя. У этого разграничения не было ни реальной, ни исторической основы, оно носило, так сказать, эмоциональный характер. Франция была для него южной страной, в том числе и северная Франция. Страна, у которой хоть где-нибудь был юг, «утыканный» пальмами (по выражению Альбина Кесселя), у которой хотя бы кусочек территории попадал в такие южные зоны, в глазах Кесселя автоматически вся становилась югом. Таким образом. Париж тоже был южным городом. Тем не менее Кессель однажды все же провел там несколько дней, хотя и этот визит был. скорее, вынужденным или случайным; после кораблекрушения в Бискайском заливе («А это разве не юг?» – иронически осведомлялся при этом Якоб Швальбе. – «Когда мы там были, понять это было невозможно, при такой-то погоде!» – отвечал Кессель) он поехал из Бордо в Мюнхен через Париж и задержался там на целую неделю. Ему нужно было уладить кое-какие формальности в связи с кораблекрушением, в том числе даже в Министерстве военно-морского флота: «Можно подумать, что я собственноручно потопил французский дредноут», говорил Кессель. Тогда у него было время ознакомиться с важнейшими достопримечательностями: Лувр, Шапель Рояль, Нотр Дам – восхищаться всем этим Кессель решительно отказался, потому что достопримечательности были «южные». Понравилась ему лишь церковь Блаженного Августина, да и то, скорее всего только потому, что это единственная в мире церковь, практически целиком отлитая из чугуна. «Это ж надо было придумать такое, – говорил Кессель позже, – не просто построить, а взять и отлить целую церковь – Блаженного Августина. На это действительно стоит посмотреть. Она выглядит, как станция метро в готическом стиле… Или как великанский писсуар».

Именно тогда у Альбина Кесселя выработалось стойкое отвращение к французской кухне – и накопился материал для той передачи «Порция лапши», которая вызвала у слушателей бурю гнева. Мясо (так или примерно так писал Кессель) у французов всегда полусырое, а гарнир пережарен. Похоже, что главная цель французских поваров – обезобразить все продукты до такой степени, чтобы вкус блюда как можно меньше соответствовал его внешнему виду, а их идеал – картофельное пюре, которое выглядит как форель, а по вкусу напоминает яблочное желе. Однако на это их, как правило, не хватает, и они просто кладут в блюдо все, что сегодня есть на кухне: это у них называется «закруглить вкус», хотя вкуса там на самом деле нет уже почти никакого, а если что-то и чувствуется, так только чеснок. Одно общее правило, впрочем, можно вывести: если на вкус в блюде не чувствуется совсем ничего кроме чеснока, значит, вам. скорее всего, подали улитки. Знаменитое «чудо» французской кухни создают не повара, а официанты, самым бессовестным образом втирающие вам очки: вам приносят овощи, растоптанные в кашу до полной утраты вкусовых качеств и разбавленные водицей, зато потом официант поджигает их с ловкостью опытного иллюзиониста и жестом великого жреца подбрасывает туда пол-ложки позавчерашней сметаны. Все это сплошной обман, утверждал Кессель. По виду само блюдо напоминает гороховый суп с колбасой и вкус у него соответственный. Однако вас при этом самым настоящим образом гипнотизируют: суп приносят не просто так, а в трех крохотных медных супницах изящной работы и перед фламбировкой смешивают у вас на глазах, а если он к тому же называется как-нибудь вроде «Creme St. Hyacinth» и один стоит столько, сколько три обеда, то ясно, что вам остается только онеметь от восхищения. Так что французская кухня, если ее вывести на чистую воду, есть не что иное, как сплошное многовековое надувательство.

Свой опыт Кессель набирал главным образом у «Максима» («тарелок много, а есть почти нечего») и в нескольких других ресторанах того же класса. Он хотел как следует прокутить остатки своих миллионов и жил поэтому в отеле «Риц» на Вандомскои площади, что позволяло ему по меньшей мере раз в сутки обозревать церковь Блаженного Августина. Для этого ему нужно было лишь пройти мимо церкви Мадлен («громадина с колоннами, напоминающими потемневшие белые венские сосиски») и подняться по бульвару Мальзерб. Кесселю вспомнился и Блаженный Августин, и «Максим» с его лампами-шарами, когда он рассматривал внутренности байрейтского Вагнеровского театра. Интересно, кто-нибудь проводил когда-нибудь такое исследование: может быть, все эти архитектурные выкрутасы – подсознательное воспоминание автора о его юношеской поездке в Париж? Сейчас, наверное, установить это уже невозможно.

Кессель, так сказать, проснулся и скосил глаза на дочь. Она внимательно слушала или, во всяком случае, делала вид, что слушала. «Мощной любовью жизнь окрылилась! Счастья расцвет! Радости свет! Тристан! Изольда! Я мир покидаю – жизнь отвергая, тебя обретаю!».[1] Кроме книжки про Байрейт, Кессель купил еще рекламный проспектик с текстом «Тристана». Он хотел прочитать текст, но успел лишь бегло пролистать его; однако и беглый просмотр убедил его, что Вагнера как автора текстов можно смело отнести к любителям восклицательных знаков.

Мой от века!
Чужд навеки!

– поет Изольда. Этот дуэт хорошо известен и действительно красив. Вагнер, видимо, полагал, что написал легкую, немного грустную камерную оперу для развлечения бульварной публики. «Но у меня, например, – говорил Якоб Швальбе, – то и дело возникает вопрос: понимал ли сам Вагнер, какую музыку создал? Я думаю – вряд ли».

Тристан:
О ложь сердца!
Зов грез вещих!

Как-то раз Якоб Швальбе пригласил пару знакомых артистов и устроил у себя дома целый спектакль. Они читали тексты из «Лоэнгрина», без музыки, без всяких иронических замечаний, на полном серьезе, но с дремучим саксонским акцентом. Гости катались со смеху, а Вермут Греф подавился маслиной и чуть не задохнулся. Кессель потом нарочно перечитал текст, чтобы запомнить особенно понравившиеся ему выражения.

Тенор I:
Глянь! Глянь! Там! Ближе, ближе,
Прямо сюда плывет![2]
вернуться

1

Здесь и далее из «Тристана» – перевод баронессы Н.М. Розен.

вернуться

2

Здесь и далее из «Лоэнгрина» – перевод П. Кирса.