Слабость, тошнота и какое-то новое, странное ощущение пустоты. Тогда я еще не понимал, что это, но я это ощутил, это уже было во мне. И я уже всегда буду об этом помнить. И уже на долгие годы исчезнет безмятежное ощущение радости при виде улыбки нового товарища и тепло рукопожатия. Кому можно и кому нельзя верить?

Как узнать, что это за человек – каким он будет здесь? Это не зависит от внешности, возраста, здоровья, ума, умения держать себя, производить хорошее впечатление. От чего же это зависит? «Рыбак» – молодой и

сильный, и он сказал. Каменщика Урнова я тоже видел однажды: худой, с лицом цвета серой плесени – явно больной, но он молчал. От чего же это зависит?

Пройдут годы, и я пойму. И это можно понять. Но тогда я еще не понимал. Я только почувствовал пустоту. И мне стало нестерпимо грустно. Я впервые увидел то, что нельзя прочесть в глазах, что не написано на лице, о чем нельзя догадаться: трусость, бесчестие, предательство. И это оказалось больнее, чем кулаки полицейских. Допрос продолжался. Теперь он велся спокойно, медленно, даже вяло.

Они выпили по большой чашке черного кофе. Они устали, и я им уже надоел.

– Так. Значит, ты не коммунист. И Макс тебя не агитировал. Хорошо. Верю. Никто тебе не поверит, но, предположим, что я поверил. Ну, а что ты делал каждый день в читальне?

– Читал…

– Что?

– Книги…

– Какие?

– Разные. Уже не помню.

– Не помнишь? Слыхал, Лунжеску? Он читал книги, и он не помнит какие. Ну что ж, придется напомнить.

И он показывает мне лист бумаги, белый, разграфленный линейками и исписанный аккуратным мелким почерком.

– Ты не помнишь, а мы помним. Вот что ты читал: Большая энциклопедия… Джованни Папини. «Конченый человек». Все вы конченые… Нордау.

«Конвенциональная ложь нашей цивилизации». Гм. Чепуха какая!.. Еще раз энциклопедия – малая. Так. И вот то самое: «Лярусс». Ага! Что ты теперь скажешь?

– Лярусс – тоже энциклопедия.

– Что? Лярусс – тоже энциклопедия? Но какая? «Лярусс» – русские. На что тебе понадобились русские, если ты не большевик?

– Это не русские. «Лярусс» – французская энциклопедия. Так она называется.

Полицейский, кажется, смущен и впервые опускает свои внимательно-наглые глаза.

Он попал в смешное положение: принял всемирно известный словарь за некое «русское» крамольное чтение. Но мне не смешно. Я всецело поглощен списком, который он держит в руках. Кто? Кто мог дать им этот список? В читальне городской библиотеки не велась регистрация выдаваемых книг.

Теософ Сейчас я видел перед собой читальный зал городской библиотеки, я сижу за длинным столом перед раскрытым томом энциклопедии, рядом – тощий юноша в изношенном пиджаке как-то затаенно перелистывает страницы все одной и той же затрепанной книжки, а сзади, там, где конторка и деревянная перегородка, все время журчит тихий, ласковый голос библиотекаря Штирбу; лицо у него тоже ласковое, холодное, молочное… Я вспоминал о том, что Штирбу, выдавая книги на дом, имел обыкновение подолгу обсуждать их с абонентами, облокотившись на барьер и лаская собеседника, чаще всего это была собеседница, масленым взглядом своих серых глаз… О том, как я оборачивался иногда, бросая рассеянный взгляд на стоящую у перегородки даму с большими ногами, большими бедрами и большим карминовым ртом; мне казалось, что это одна и та же дама, но вскоре я с удивлением заметил, что они разные, но чем-то одинаковые, как и нежный шепот библиотекаря, как и стихи, которые он им читал: «…о горе, горе сердцу, где жгучей страсти нет, где нет любви, томлений и грез о счастье нет…»

Какая любовь? Та, о которой толковали семиклассники, хваставшие, что они бывают у «тети Дуни» (за базаром последний переулок налево, рядом с лабазом Рахмута, домик с камышовой крышей, вход со двора, собак нет, такса сорок лей)? Это меня не интересовало, и я никогда не выслушивал до конца то, что говорил библиотекарь своим дамам. Не заинтересовал меня ласковый шепот Штирбу и тогда, когда я услышал его однажды поздним вечером, в темной аллее парка, и по огромному белому пятну, колыхавшемуся на фоне густо-черной листвы, определил, что он привел сюда читательницу с самыми большими ногами и самыми крупными бедрами.

– Не станет нас, а миру хоть бы что… – грустно шептал Штирбу, и я чуть было не расхохотался, настолько смешными и нелепыми показались мне эти причитания в густой, теплой, наполненной острыми бодрящими запахами летней ночи, когда так весело трещали в кустах сверчки и так звонко то подымалась, то замирала песня, которую пели где-то в другом конце парка. Мне даже стало жаль благообразного библиотекаря, чем-то томящегося в такую волшебную ночь. Позднее, когда я с ним познакомился ближе, он показался мне странным, но все же любопытным человеком.

Началось наше знакомство с того, что он заговорил со мной однажды вечером, когда я сдавал книгу его помощнице – бессловесному существу в застиранном ситцевом платьице с чернильными пятнами на рукавах, воротничке и даже на тоненькой восковой шее. Штирбу стоял неподалеку от конторки и, как обычно, шептался с толстой читательницей. Увидев меня, он вдруг повысил голос и, словно продолжая старый спор, сказал:

– А вот господин Вилковский считает, что бога нет!

Я сконфузился и удивился: откуда он знает? На другой день, когда я подошел к перегородке брать книги, он снова со мной заговорил:

– Вы читали Кришнамурти?

– Не читал.

– А последнюю книгу Анни Безант?

Я и этой книжки не знал. И так как Большую энциклопедию я изучал строго по алфавиту и, успев добраться до буквы «в», только лишь начинал усваивать разницу между «вулканами» и «вулканистами», «волохами» и «волхвами», то не будь Штирбу, мне не так скоро пришлось бы узнать о теософии и откровениях Елены Блаватской.

Как сделаться красивым и счастливым, как побороть боль, старость, болезни, что такое личный магнетизм, почему индусский йог может три месяца не есть, не пить и спать на гвоздях – все это было мне неизвестно.

– И вы хотите стать философом?! – воскликнул Штирбу, хотя, собственно, я никогда не высказывал ему подобного желания. – Человек, который не умеет пользоваться законами личного магнетизма, не сможет стать мыслителем. О чем вы думали до сих пор? Что вы знаете?

Я не знал, как бороться со старостью, но мне казалось, что я знал, как переделать мир, чтобы не было в нем бедности, несправедливости, войны. Я ничего не слыхал об индусских йогах, но уже знал, что Индию угнетает английский империализм. И поспешил рассказать об этом Штирбу.

Выслушав меня, он перегнулся через барьер, отделявший стеллажи с книгами от библиотечного зала, и, понизив голос до таинственного шепота, произнес врастяжку:

– Я вас понял… мы еще поговорим…

Так начались наши прекраснодушные споры, которым я был очень рад. Спорили мы с Штирбу в библиотеке, иногда и за обедом в чайной общества трезвости – вино приносили из соседнего трактира в большом эмалированном чайнике, – но библиотекарь, занимавшийся самоусовершенствованием, был трезвенником и вегетарианцем. Прихлебывая постные щи, он толковал о тайнах мистического откровения; когда подавали второе – рагу из овощей или рисовые котлеты, завернутые в виноградные листья, он разъяснял мне законы тауматургии – науки свершения чудес, а за десертом, нарезая тонкие ломтики арбуза или дыни, рассказывал о деятельности Кришнамурти, приступившего к усовершенствованию человеческого рода путем организации колоний, где собирались вместе красивые, умные, лишенные предрассудков юноши и девушки, убежденные сторонники теософии и нюдизма.

– Усовершенствование человеческого рода, – возражал я, прислушиваясь к громкому чавканью обедающих за соседними столиками, – бог ты мой, как вы будете его усовершенствовать, если он голодный? Нюдизм? – переспрашивал я, глядя на босые, грязные ноги, кирпичные лица и немытые шеи постоянных посетителей чайной, – им скорее нужны штаны и чистые рубашки.

Но Штирбу не смотрел на окружающих, кроме тех случаев, когда замечал в парной тесноте чайной крепкие загорелые ноги какой-нибудь дородной торговки; тогда он приглаживал волосы, закрывавшие его лысину, и, слегка запинаясь, рассеянно продолжал свои рассуждения о теософии, духоведении и тайнах личного магнетизма.