Изменить стиль страницы

— …Может быть, — сказал Главный мечтательно, откинувшись на обшитую кожей спинку тёмного деревянного кресла. Попугай сидел на краешке обитого вытертой кожей стула, склонив почтительно коротко стриженную, почти седую голову и примостив за чёрным надгробием телефона раскрытый блокнотик.

— Впрочем: нет, — сказал Главный.

Попугай быстро вычеркнул.

— Может быть… — сказал Главный.

Попугай занёс импортное золотое перо. Во взгляде печальных и мудрых глаз его было то, чему я помешал, постучавшись. В этом взгляде качалась преданность.

— …Лучше сделаем так. Командир полка…

Попугай записал — точно клюнул.

Мне было видно, что он писал.

«К-р п-ка», — записал Попугай.

— Вызовет сержанта к себе, — сказал Главный.

«Выз. с-та к с-бе», — записал Попугай.

— Впрочем, нет, — сказал Главный.

Попугай вычеркнул.

— Пусть он…

Снова зависло золотое перо.

— Пусть он… — Главный прищелкнул вдруг пальцами, — пригласит сержанта домой!

«При. д-ой», — записал Попугай.

— Да! Домой.

Попугай подчеркнул два раза.

— Побеседуют за столом, — пояснил мечтательно Главный, — по-товарищески.

«За ст-ом. По т-щски».

— Подобного ещё не было, — с удовольствием сказал Главный.

«Не б-о», — записал Попугай.

Оторопело посмотрел на написанное — и заключил в скобки. Подумал, и поставил рядом восклицательный знак.

Не выдержав, я улыбнулся. Главный, словно в ответ, улыбнулся мне, очень добро, приветливо… и я понял, что это — мечтатель. Большой щедрый артист, которому не было жаль ни таланта, ни замыслов, ни доброты. Ему тесно было в уединенном творчестве с глазу на глаз, только поэтому он заманил меня ласково в табачный уют кабинета, в тайну творчества, я был младший собрат по цеху. Как всякий большой артист, он на публике становился раскованнее и острее, и, как знать, не будь здесь меня, не родился бы вариант приглашения сержанта в дом командира полка; за участие и помощь благодарил меня доброй улыбкой староватый, со стёртым лицом человек.

Боже мой… он годами сидит в полутьме возле мутной зелёной лампы, чтобы каждую из принесённых рукописей понимать как поле для творчества, десятилетиями он с мечтательной тихой радостью говорит писателям «сделаем так», человек, убеждённый, что на свете бывают командиры полков, приглашающие сержантов на ужин.

…Раскрытый с готовностью блокнотик…

Боже мой.

Я потерянно улыбнулся.

Главный мне улыбнулся ещё раз, таинственным образом прощально, дав понять, что его ждут сержант и его командир; улыбнувшись мне так, Главный зорко, по-маршальски, оглядел Попугая.

— Может быть, — сказал он. — За столом. Тут же будет жена командира. Умная. Опытная. В таких делах. Прошедшая с мужем нелегкий путь. Дети, мальчик и девочка…

Я чувствовал, что докончить ему не удастся.

В застойном табачном уюте тёмного кабинетика что-то дрогнуло.

Попугай очень коротко двинул зрачками в мою сторону. Главный умолк. Взгляд Попугая, помимо почтительности, выражал нечто вроде покашливания. В подтверждение Попугай опустил на секунду оба тёмных века.

Оборотной стороной щедрости большого артиста является подозрительность. Главный снова посмотрел на меня. Лицо его посуровело. Глаза стали маленькими, лоб невысоким, размытость мечтательных черт исчезла; это было лицо, пригодное к запоминанию.

Главный медленно производил переоценку моей улыбки, поначалу ошибочно принятой им за сотворчество. Улыбка моя стала дерзостью, спокойствие — наглостью, нежелание сесть на диван — вызовом.

— Да, — сказал недовольно Главный.

— Мне идти? — удручённо спросил Попугай.

— Да, — сказал ему Главный. Попугай провинился: он мог сделать глазами, когда я вошёл. Попугай провинился, и Главный к нему был суров.

— Да, — сказал он, сурово глядя из кресла на поднявшегося Попугая. — Не забудьте. Полковник пригласит сержанта домой. И прекратит безобразия!

— Да-да, — сказал, кланяясь, полуседой Попугай, страдал он безмерно; мне было жаль его.

— И нечего тут. А то — ишь!..

— Конечно, — сказал Попугай.

Он очень надеялся не узнать меня; за это я с ним раскланялся.

— Добрый день, дорогой… — сказал я. — Как вы поживаете? У вас книжка выходит? А вы опасались!..

— Гм, — необщительно сказал он и протиснулся боком в дверь.

После долгой и хмурой паузы Главный сказал мне:

— Вы — кто?

Я назвался. Сказал, что хотел бы осведомиться о судьбе мо ей рукописи (роман), представленной мною для рассмотрения год назад, и что Инесса Павловна, секретарь, сказала мне обратить ся к нему, что рукопись моя пребывает в этом шкафу, на второй полке сверху, стоит с правого края, в синей папке.

Виновность моя была очевидна, виновность была в недостаточном возрасте, в свободных спокойных фразах, в лужице, набежавшей с моих башмаков.

— Сколько лет вам? — спросил неприязненно Главный.

Великая мудрость битых победно трубила в невинном вопросе. Я знал, что у битых учиться мне нечему. Не задай Главный этот вопрос, мы бы с ним расстались по-тихому. Теперь я развеселился.

— Двадцать три, — сказал я.

— Роман! — покачал головой Главный. — Роман…

Сокрушённо вздыхая, он поднялся из кресел, ключиком, вынутым из кармана, отпер шкаф и принялся искать мою папку на верхней полке, на нижней, где лежали сплошь корректуры…

— На второй полке синяя, — сказал я.

С трудом и большим недовольством вытащив тяжёлую самодельную папку, он затруднённо перенёс её на стол, вернулся, запер шкаф, положил ключик в правый карман пиджака, просеменил к столу и сел в кресло. Закурил. Развязал тесёмки. Сверху лежал отзыв о моей рукописи: чуть меньше машинописной страницы. Я знал уже, что рецензентам, в отличие от авторов, платят не за объём их труда, а за объём рецензируемой рукописи. В романе моём было тридцать пять листов, восемьсот с лишним страниц. Киплингу платили шиллинг за слово? Мой рецензент побил его, получая за слово рубль.

Главный надел очки. Покряхтывая, откашливаясь, прикуривая вновь, внимательно прочёл отзыв, снял очки, положил отзыв в папку и завязал тесёмки. После чего посмотрел на меня с таким видом, будто прочёл роман.

— Ну что ж… Слабовато. Тема большая. Умения нет. Не рано ли, молодой человек, вы взялись за роман? Литература вещь очень серьёзная. Вы бы попробовали написать для начала рассказ.

— А вы сами читали рукопись? — спросил я, с неудовольствием чувствуя, что волнуюсь. Когда я волновался, мой голос, оставаясь спокойным, начинал звучать вызывающе грубо.

— М-да, — неопределённо отозвался редактор.

— Ну, а как вам хотя бы капитан Константинов?

Он смотрел на меня, раздумывая.

— Капитан Константинов, — сказал я, — капитан дальнего плавания, у которого дочка в параличе, он был в рейсе, жена его бросила, бросила девочку и уехала с оперным басом в Москву. Он был в рейсе на Сингапур…

— Вы, пожалуйста, не волнуйтесь, — сказал сумрачно Главный. — Константинов как раз неплох. Вот, казалось бы, будничная история, а тревожит. Забирает сердца. Константинов неплох… только вкус вам опять изменяет. Сингапур! Кому нужны эти красивости? Пусть плывут они просто в Канаду. Сколько девочке?

— Восемь лет.

— Он там… в рейсе у вас радиограмму жены получил?

— В рейсе.

— Безобразие… Мог пароход на мель посадить. Безобразие. Сделаем так… — И суровая, но знакомая мне мечтательность осветила его черты.

— Вот я сразу подумал: повесть! Вот — внутри романа есть повесть, очень маленькая, листа на четыре, которая будет тревожить: человек бросил море. И не нужно радиограмм, это всё мелодрама. Очень просто, легонько: капитан Константинов, вернувшись из рейса, узнал от соседей по коммунальной квартире, что его жена Нина, молодая и красивая женщина, вступив в связь с оперным басом, уехала от него в Москву.

— Подождите, — сказал я, отряхиваясь от дрёмы, навеянной толстовскими интонациями. — Кто от кого уехал?