Изменить стиль страницы

Всё бесхитростно: в начале зимы 1969-го я зажил в одиночестве у Пяти Углов. Жизнь моя, как ни странно, длилась… завлекательные глазки, завлекли умеючи. Здесь удержан веленьем беззаконья моего; не умею постичь закономерность. Чертим линию… сибирскую речку к чёрту, но зловещая зимняя полынья детства, и ночной прыжок, ужасающее падение в ночи: где мне уж точно назначено было кончиться. Для чего-то это было нужно? Другую линию… Калмык, девочка. Чётко предупредили меня: не нужно. Жена гёрл-скаут. Красавица жена Натали. Я упорствовал. Вернулся; Хромой…

…выследить: источник несчастий — доверчивость и заведомо хорошее отношение к людям, —

какие не заслуживают ни доверия, ни сколько-нибудь вежливого к ним отношения. — …доброте своей до того бесхарактерный, что нигде его в грош не ставили. — Люди не прощают хорошего к ним отношения.

Вся жизнь моя вела меня в дом, что возле мостика, висячего, с золотокрылыми львами. Ужас душного дня, с холодной паутинкой сквознячков. Револьвер Мальчика…

в первый раз встретил Мальчика в истории с Хромым

защищал Хромого…

недостаточно.

назначено жениться на загадочной красавице…

если б не женился и не затосковал, то не влюбился бы

в девочку актриску

если б не красавица жена и не девочка-прелестница —

потащился бы утром октябрьским в театр? — явлен

Мальчик

дост. грозным предупрежд.

неудача дня в театре погнала меня на ночь глядя в пьяную компанию…

Мальчик. Крушение…

изнищал душой — разве стал бы я с Пудельком водиться, возиться?

Пуделек, горделивая собою Владелица…

Изнищанье душой, явился Хромой…

тоска Города, коридоров университетских

военные нищие годы, годы в военной службе

тощее детство в детдоме, вербовка, лесоповал, карьер

строит. мостов и дорог… — юность, бараки

откуда

хрустальным дворцом над Невой филологический факультет университета

предопределенность…

Боги. Цари!.. Я читал Одиссею: один раз. И не очень давно. Изрядно утомительное чтение, и последних страниц я, безусловно, не одолел. Там не всё боги и цари. Там есть и человек из народа, свинопас, Евсей, кажется: с кем, и за чей, точнее, счет. Одиссей раздавил вечерком у костра амфору-другую. И ещё пастухи, что к этой выпивке пригрелись. Вот я и есть такой человек у костра… ночь черная, холодная, осень, звёзды, морем зимним пахнет, засохшей ночною травой, приятно теплые овчины, костёр гудит и шатается ветром, ветер из черноты, морской и грубый, возникает будто в трех шагах от огня, металл звучит о камень, царскую свинью, что получше, приспособили, всё равно женихи их без счета жрут, с огня кус мяса, горячий, сладчайший, текущий соком и кровью, горсть черных жирных маслин взамен соли, в глиняную вместительную миску воды горячей, и, горького и молодого, вина, шуточки, грубый смех незлобивый, не нужно вспоминать ушедший серый, низкий холодный день с изнуряющим ветром, черная ночь, огонь выше голов, и горячее вино, еще кус нежнейшей горячей буженины, и опять вина, огонь трещит, ночь бредет, звёзды движутся в черноте над миром, овчины делаются жаркими, мечтательность, уже чуть сонная, мягко-грубая, как овчины, мечтательность от сытости жаркой, от горячего мяса и вина, и, поверх утихающего огня, начинаются истории, о царях, о героях, о милости богов, о гневе богов, не к ночи, о заморских берегах, царских дочерях, пристанях и рынках, дворцах высоких, пирах и огнях, распрях, войнах, крови, золотистых подвигах, темных морях, кораблях, грабителях: про чужую и жгучую жизнь, костёр утихает, вино холодеет, уйдешь в чер-Д ноту помочиться, и лишь угадывается свет огня, ветер владеет черной ночью и степью, ночной шум моря, ворчат и попискивают где-то свиньи в загородке, вечное, очень неторопливое движение звёзд, в небе черном, в жилище Урана: о чём лучше не задумываться, если ты не бог, не герой и не царь, вернуться к костру угасающему, и в овчины, уснуть, темным, жарким, мечтательным сном: до пробуждения от сизого холода рассвета… вот такое, в ночи, сидение у костра с хорошими и простыми людьми: и ничего мне больше в жизни не нужно.

Хотя, говорить по чести, мне сейчас и этого не нужно. Единственное, чего я хочу…

Конец первой части
1979–1984 гг.

В качестве приложения

«СЛУЧАЙ В ТУЗЕМНОЙ БУХТЕ»
(ГЛАВА 16-Я ИЗ ЧАСТИ 3-Й, «КАНАЛ ГРИБОЕДОВА»)

Случай в туземной бухте…

Попугай не любил меня; я застал его в миг унижения. Я со всей мерой скромности постучался в дверь к Главному, когда там сидел Попугай. И любому, кто в этот час приоткрыл бы обитую тёмной кожей, ответственную дверь, сразу стало бы ясно, что в полутьме кабинета при зелёном таинственном свете настольной лампы происходит значительный и, без сомнения, творческий разговор о судьбе большой, трудной книги:

О книге, написанной Попугаем, я слышал давно; давно всем Попугай дал понять, что лежит, лежит в некоем издательстве книга… «Да, — значительно говорил он, — если только её не зарубят: у меня там…» — и он опускал со значением веко.

Веко было старым и тёмным, в чешуе мелких вялых морщинок.

Все смотрели на веко. Все кивали; и я, уважительно и согласно, кивал. Не имея несчастья иметь дел с издательствами, но предвидя несчастия во всей полноте, я кивал с готовностью слушать, Попугай был внушителен и заметно умён, много знал, очень много читал, хорошо говорил, иронично, скептично, умно, и мой вечный бесёнок смешливости примолкал, очарованный и подавленный недоступной мне мудростью мастера. Попугай говорил, и мне нравилось, что он смел, что он не опасается прямо и гордо излагать свои горькие мысли, что он великодушен, но горд, и скорей согласится обречь свою рукопись на забвение, чем позволит изъять из нее хоть четверть горького слова…

Тут бесёнок смешливости вновь оживал, и, имея известное представление о цепях попугайских забот, я тихонько подозревал, что вся дерзость и все потрясения основ пошли в рукописи по линии моральной и бытовой. Но убедительное, неторопливое воркование очаровывало и влекло, и затмение укрывало меня, словно не я три недели назад восторгался свежим номером уважаемого журнала, где был опубликован попугайский рассказ. Рассказ был длиннейшим и изобиловал перлами. Героиня была по уши влюбленное и беззаветно любящее существо и к тому же, как все современные женщины, следуя зову эпохи, отводила на интимные, домашние, семейные дела никак не более пятидесяти процентов своих душевных сил; расчисление процентов трогало меня в особенности. Герой Ваня делал всё возможное, чтобы почаще вырывать из забвения благородные и головокружительные чувства. Тех пятидесяти процентов, что отвело ему беззаветно любящее существо, Ване хватало, и рассказ завершался неиритязательным: благословен будь ваш союз! Назывался рассказ: «Упоение». «…Да, — говорил Попугай, — если книгу мою не зарубят…» — и опускал со значением веко.

— …Прошу простить, — сказал я и намерился прикрыть дверь, но Главный вдруг сделал приветливое, приглашающее движение рукой.

— Здравствуйте, — сказал я, осторожно входя. Главный приветливо замахал и стал быстро указывать рукой на диван.

Попугай посмотрел на меня — и не одобрил моего появления. Губы его поджались, веки укрыли глаза. Он со мною был незнаком.

Доброта отношений с Главным была мне дороже попугайской приязни. И я Попугая предал.

Я сел.

Сел я не на диван, а на стул, что стоял возле двери. Этот жест должен был показать мою скромность и развитое не по летам умение знать своё место. Садиться на старый, широкий, продавленный до паркета диван было противно; хуже нет сидеть на таком диване, не имея возможности ни опереться, ни подняться, когда к тебе обратятся.

Тёмно-красные бархатные портьеры почти скрывали окно. За февральским серым стеклом темнел двор-колодец. Мутный свет четырех часов пополудни бледнел и ложился на пыльные папки, завалившие подоконник, и на большее его не хватало. Зелёный свет старой лампы с трудом освещал кабинетик. Стол Главного был тем столом, какой полагался Главному году в сорок седьмом. Года с сорок седьмого он здесь и стоял. Полировка его почернела, сукно вытерлось. На столе в пятне света высились стопы бумаг, громоздкие чёрные телефоны, пепельницы с окурками. Портьеры, обои дышали многолетним табачным духом, всё при выкло здесь к дыму и полутьме. Дубовый паркет, испорченный красной мастикой, покрывала протоптанная ковровая дорожка. В полутьме на стенах висели написанные маслом портреты в тяжёлом чёрном багете. Над столом, над диваном, над шкафом нависала мрачная и огромная, пыльная, тёмная люстра.