Изменить стиль страницы

– Ты морально деградируешь! – сказал ему Плотников.

– Я не деградирую, а нахожусь в отпуску, – ответил Гурьев. – В отпуску человек должен отдыхать и набираться сил. Верно, товарищ подполковник?

Левин посмеивался молча. Ему нравилось сидеть у них, когда они вот так пререкались ленивыми голосами. Нравились их шутки, их голоса, нравилась Шура, которая как-то принесла в палату толстого маленького сына Гурьева, нравилось, как отец с некоторым испугом посмотрел на своего сына и сказал:

– А что, хороший парень. Видишь, шевелится весь. Шура с укоризной посмотрела на мужа, а он щелкал мальчику пальцами и говорил издали:

– У-ту-ту, какие мы этого… толстые… у-ту-ту…

Плотников стоял поодаль, иронически прищурившись и высвистывая вальс. И всем было видно, что Гурьев боится остаться наедине с Плотниковым, боится, что тот будет его дразнить, и потому сам над собою подсмеивается, надеясь этим способом парализовать будущие шутки.

Стрелок-радист плотниковского экипажа – огромный и молчаливый Черешкев – тоже был симпатичен Левину. Он лежал долго, дольше всех, и был очень слаб, но даже в трудные для себя дни читал толстые книги из госпитальной библиотеки и делал из них выписки на блокнотных листиках. И было почему-то приятно смотреть, как он пишет маленькими, бисерными буквочками и подчеркивает со значением: три черты, две, одна волнистая, дна прямая.

– Что это вы изучаете? – спросил его как-то Левин.

– Да ничего, товарищ военврач, культурки маловато– вот и работаю, – сказал он. – Из госпиталя меня демобилизуют, поеду на работу в район, неудобно…

Он вдруг покраснел пятнами и добавил:

– Заслуженный, награжденный, можно сказать большой человек, а кроме как рацию обладить или из пулемета дать огоньку, знаний не имеется. Мне майор Плотников общие указания дает, а я уж сам кое-что прорабатываю.

Иногда возле Черешнева сидела девушка – высокая, розовая, с круглыми бровями, и они шептались, а то просто молчали, подолгу вместе глядя в окно, за которым бежали пушистые белые облака. И было видно, что они любят друг друга и что им даже молчать вдвоем нескучно.

Как-то вечером во второе хирургическое пришел командующий. Раненые и выздоравливающие только что поужинали, няньки собирали по палатам тарелки и чашки, где-то на втором этаже тихонько пели хором. Вечер был холодный, как часто случалось тут, за полярным кругом, небо заволокло тяжелыми тучами, каждую минуту мог пойти снег, и все-таки в палатах было уютно, светло и в некоторых даже весело.

– Смирно! – скомандовал Жакомбай в вестибюле, и няньки, догадавшись, кто пришел, опрометью побежали со своими подносами, утками и суднами.

Что-то упало и разбилось вдребезги.

Выздоравливающий полковник басом захохотал, поскользнулся на кафелях и едва не свалился. Командующий же, сдержанно улыбаясь, постучал в палату к Курочке и открыл дверь. Полковник все еще хохотал за углом в коридоре и рассказывал кому-то, давясь и захлебываясь:

– Она как брякнет поднос да как побежит! Убиться надо!

– Здравствуйте, подполковник! – сказал командующий. – Можно к вам?

Тут был и Левин. Командующий сел и заговорил тихим голосом, как все очень здоровые люди, попадающие в больницу. Он принес хорошие вести насчет спасательного костюма. Дурных отзывов нет, впрочем…

Тут командующий помолчал и усмехнулся.

– О Шеремете не забыли? – спросил он вдруг.

Курочка и Левин переглянулись.

– И он нас не забыл, – сказал командующий. – По слухам, внимательно к нам откосится. Мелкие недоделки есть в вашем спасательном костюме – он их отметил добросовестно, каждая недоделка под номером…

– А что он там делает, Шеремет-то? – спросил Александр Маркович.

– По науке товарищ разворачивается, – сказал командующий, – отозвали его в Главное Управление, видать, без него как без рук. Что ж, повоевал, все правильно, не подкопаешься.

Взгляд его стал жестким, ненадолго он задумался, потом, встряхнув головой, перешел на другую тему:

– Да, вот так. С войной закругляемся, скоро перейдем на мирное положение. Уйдете от нас, Федор Тимофеевич?

Инженер помолчал, потом спросил:

– А куда, собственно, уходить? У меня тут целый ряд испытаний подготовлен, как же мне их бросать? Нет, товарищ командующий, сейчас мне уходить расчету нет.

Посмеялись немного, хоть ничего особенно смешного сказано не было. Посмеялись потому, что наступила минута, когда следовало спросить Левина о его планах, спрашивать же об этом было невозможно. И рассказали два не очень смешных анекдота про союзников.

– Да, вот так, – опять сказал командующий и во второй раз вынул портсигар.

– Ничего, товарищ командующий, курите, – сказал Левин, – одну папироску можно, тем более что Курочка сам курит во все тяжкие.

– А вы бросили?

– Зачем же мне бросать? От этаких мероприятий я ничего не выиграю, – сказал Левин, – а удовольствие потеряю. Я ведь курильщик давний. Еще когда меня мой хозяин шпандырем учил – покуривал.

– А вы сапожничали?

– Было дело под Полтавой, – сказал Левин.

Они закурили. Командующий далеко отставил руку с папиросой и негромко спросил, как Александр Маркович себя чувствует.

– В общем ничего, – ответил Левин. – С работой справляюсь.

– Нет, медленно, слишком медленно ваша наука разворачивается! – сурово сказал генерал. – Мало еще можете, товарищи доктора, совсем немного. Ну чего особенного вы достигли за последнюю сотню лет?

Левин порозовел настолько, насколько еще мог розоветь, и ответил резко:

– Мало? А нам, врачам, отдали за последние сто лет хоть один день той энергии, которая отдается на войну? Хоть один день тех умственных сил, один день со всеми грудами денег, которые тратятся на эти войны?

Командующий тоже на мгновение рассердился:

– Я, знаете, не этот, не поборник войн и не поджигатель их…

– Да я не о вас, я в принципе говорю! – оборвал его Александр Маркович. – А вообще-то, товарищ командующий, судить можно и нужно, зная предмет, судить же, да еще и осуждать – не рекомендуется. Тысячи прекраснейших людей отдали свою жизнь медицине, ничего не достигнув, а некоторые достигли удивительных результатов, поверьте, не для того, чтобы любому профану позволительно было утверждать…

– А разве ж я утверждаю? – примирительно начал командующий, но подполковник опять перебил его.

– Лев Николаевич Толстой был великим художником, гением, гордостью России и всего человечества, – говорил он, – но когда начинал рассуждать о науке – любому земскому врачу становилось неловко. О докторах и медицине вы все судите совершенно так же, как я, допустим, сужу о достоинствах и недостатках многомоторных бомбардировщиков…

Командующий усмехнулся и опять хотел что-то сказать, но Левин уже мчался, горячась с каждой минутой все больше и решительно не позволяя перебивать себя.

– Нет, это удивительно! Просто удивительно! – говорил он. – Хирургия, например, вплотную подошла сейчас к стойкому излечиванию психических заболеваний, представляете себе? Хирургия еще экспериментально, но уже борется с такими вещами, как склероз сердечной мышцы. Да, черт меня возьми, тридцать-сорок лет назад операции по поводу аппендицита не производились, аппендицит как заболевание не распознавался. Как хочешь: хочешь выжить – живи, а нет – помирай. А нынче от этой болезни не умирают, понимаете? Просто-напросто не умирают, потому что один процент смертности это и не смертность даже. Да что говорить, когда мы делаем невероятные, огромные, удивительные успехи…

И, заикаясь от волнения, он стал рассказывать о том, как лечили сто лет назад и как лечат теперь. Он называл имена врачей-ученых; не замечая, произносил сложные термины, Даже притопывал ногой, как делают это настоящие заики, до тех пор, пока речь его не полилась страстно, вдохновенно и даже счастливо. Чертя в воздухе длинным пальцем, Александр Маркович рассказывал о последних удивительных операциях, о том, как совершенно обреченным людям возвращали жизнь, о том, что ждет человечество, о том, на что можно надеяться в ближайшие послевоенные годы, и карканье его разносилось так мощно и так далеко по коридору, что Анжелика, сделав губы дудочкой, догнала на лестнице Ольгу Ивановну и сказала ей значительно: