Изменить стиль страницы

– Ага. Значит, красных победите, чего ты выиграешь? Взысканье долгов?

– Ну, если так глядеть – получается... – я улыбнулся.

– Получается! – повторил он. – Ты не смейся. Смеху тут нет. Это ты сейчас не задумываешься, а после поймёшь... – последние слова он произнёс едва слышно и словно бы забылся. Потом спросил: – У тебя любовь была?

Отвечаю, что вроде бы, а вообще – не по-настоящему.

– Не по-настоящему! – повторил он язвительно и с непонятной злостью, словно уличая меня в чём-то, выдохнул: – А если – по-настоящему? – затем, без перехода, прошептал: – Возьми пойми, кто моё счастье скомкал...

Он уставился в огонь, худое заострённое лицо выглядит измученным.

– Где я по галантерее учился, у Логинова... дочка – ну, что она из себя? А так легла к ней душа! И Логинов был не против за меня её отдать. Ты, мне говорит, по мастерству далеко пойдёшь, богатым станешь. А она, Варька-то, ерепенится: больно маленький! Сачком тя ловить? Вот с того я и пошёл на германский фронт. Разве ж я не могу себя выказать?

Он сел, пристально смотрит на меня, опасаясь усмешки. Убедился, что я слушаю с сочувствием.

– С войны я ей верные письма слал, от сердца. Вернулся: она уж ко мне по-другому. «А что, – говорит, – Алёша, и выйду!» Но теперь Логинов крутит. Оказывается, к Варьке сватается зеленщик – с малым, но с капитальцем. Я Логинову: «Что ж вы, Иван Михалыч, сами сулили...» А он: «Не кори, Лёша, не могу я свою выгоду упускать. Сноровистый ты человек, но всё ж таки нужна надбавка. Даю тебе полгода сроку: открой своё дело – завтра за тя Варьку отдам!»

Шерапенков прилёг головой ко мне:

– Зато я и рвался своё дело открыть, а брат и его баба не дали... знаешь уже. Вижу – раз так, не стану я полгода тянуть! – голос зазвучал сумрачно-гордо. – Отписал из деревни Логинову: не будет у меня своего дела. Ну, вскоре знакомец из Самары мне пишет: отдана Варька за зеленщика. Теперь ответь, – ожесточённо спросил Шерапенков, – кому я за мою радость должен? Брату с золовкой? Логинову?

Не знаю, что сказать, чувствую горячую жалость к Алексею.

– А средь вас мне лучше, – тихо говорит он. – Я тебе по чести: я на войну пошёл за Варьку, за любовь. Чтоб своё дело открыть – тоже пошёл бы. Ну, а вы-то, молодняк, я гляжу, ни за то, ни за другое воюете. А за что?

– За то, чтобы никто не обманывал народ, – отвечаю, вспомнив разговоры моих старших братьев с друзьями. – Чтобы народ сам по каждому уезду, волости, по каждой деревне себе власть выбирал!

– Ну, а вам-то с того какая прибыль? Он по себе выберет, а тебе, скажем, от этого ничего хорошего?

Я в затруднении. Подумав, говорю:

– Если народ станет свободным, хорошо будет всем!

– Ты веришь? – не сводит с меня горящих глаз. – За это себя кладёте?! – Молчит минуты две, шепчет: – Божьи вы люди...

Заслоны красных нам больше не встречаются, но неприятель настойчиво наступает на пятки. Сегодня спозаранку наш батальон удерживает позицию на опушке осинника, обеспечивая отход основных сил. После неудавшейся атаки красные залегли в поле, постреливают в нас с расстояния около версты.

Я пристроился за упавшей трухлявой осиной. Рядом – Санёк с «льюисом». Шерапенков влез на дерево в десяти шагах поодаль: хочет подстрелить командира красных.

– Старается, – многозначительно говорит Санёк об Алексее, достаёт из-за пазухи сушёную воблу, колотит ею о ствол пулемета, чтобы легче отстала чешуя. – Об чём он тебе калякает?

Зная, что Санёк ехидно посмеётся, скажи я ему о любви Алексея, молчу об этом. Уклончиво отвечаю: говорит, мол, ему хорошо среди нас.

– Хорошо? Ему?!

– Ну да! Раз мы воюем за свободу народа, свою жизнь кладём... И вообще, мы – Божьи люди.

– Чего-о-о? – у Санька тревожно-изумлённое, растерянное лицо. Спустя минуту протянул не то с восхищением, не то с ядовитой злобой: – Дрючо-о-ок!

Над нами одна за другой свистнули пули – я спрятался за гнилую колоду. Санёк не шелохнулся, держа голову над ней, как и держал. Обгладывая рыбью спинку, задумчиво произносит:

– А я надеялся – он человек. Г-гадственный сучонок! – Решительно доказывает: – Легко балакать, что мы – за народ! А разве не видно: мы для него – одна тягота? Харч забираем, а то и лошадей. Начальство, бывает, плотит, но чего теперь деньги стоят? Это раз! А как я ему в ухо дал? Как мы его к стенке ставили? Тоже Божье дело али семечки? Но даже, окромя всего этого, ты погляди сам на нас, – назидательно толкует мне Санёк, – мы-то – Божьи люди? – Заходится едким мелким смехом. – За круглого дурака считает тя.

Не могу не смеяться вместе с ним. Быть дураком не хочется. Я смеюсь, но мне больно, как от меткого, жестокого удара. Мне больно от пронзительного чувства собственной беспомощности. Если Алексей обманывает?.. Обманывает – а я ему верю.

Верил до сего момента... Доводы Чуносова беспощадно убедительны.

Вспоминаю: мы проходили деревней, Вячка забежал в избу, в этот момент в ней никого не оказалось, в печи стоял горшок с топлёными сливками. Вячка вынес его, и мы стали ложками поедать сливки, хотя прибежала хозяйка и кричала на нас. А как-то я пообещал крестьянке заплатить за шерстяные носки и не заплатил: денег не было. Тёплые носки сейчас на мне. И ведь Шерапенков всё это знает. Знает, но пылко, с горящими глазами шепчет: «Божьи вы люди...»

– Зачем он врёт? – Санёк поглядывает на осину, на которой примостился Шерапенков. – Красного командира высматривает... Окрестность он высматривает! Чую я, скоро засобачит нам...

Не верить этому?.. А что если Алексей, давеча представлявшийся мне таким искренним, на самом деле изощрённо «тонок»? «Тонок на каверзу» – как выразился Чуносов. Несколько раз выручив нас, попросту нами играет: ублажает своё самолюбие. И ждёт случая...

Отходим негустым чернолесьем, ноги скользят по влажной липкой почве, устланной опавшей листвой. Красные не отстают, стреляют. Нервируя, давяще посвистывают пули, с щёлканьем отбивают от деревьев куски коры, сшибают сучья.

Открылась река в пологих берегах, за ней – шелестящая сухим бурым камышом и осокой низина, а саженей через полтораста – крутой каменистый кряж. Дивизия уже форсировала реку и ушла, уничтожив средства переправы, оставив нам одну лодку.

Больше часа отгоняем красных ружейным, пулемётным огнём, пока батальон, ходка за ходкой, перебирается на другой берег. Наконец Санёк, я, Шерапенков, Вячка и ещё человек семь последними набиваемся в лодку. Гребцы во всю мочь налегают на вёсла: скорей, скорей переплыть реку! Выпрыгиваем на отмель, ноги вязнут в иле. Вот-вот на покинутом берегу появятся красные: примутся расстреливать нас, тяжело бегущих по топкой низине.

– Лёнька, гляди-и! – Санёк рванул меня за плечо.

Оборачиваюсь. Шерапенков остался у лодки. Упираясь в её нос руками, разъезжаясь сапогами по илу, пытается столкнуть её назад в реку. Санёк поднимает «льюис».

– Не-ет! – жму книзу ствол пулемёта.

– Давай сам! – обдал меня брызгами слюны. – Щас в лодку запрыгнет, на дно ляжет: не достанем...

Шерапенков – предатель. Улучил момент – перебегает к красным. Надо успеть убить его, но я колеблюсь. Сейчас его застрелит Санёк. Почему-то не могу этого допустить, я должен – я! Вскидываю винтовку, стреляю.

Он упал боком, поднялся на колени, столкнул лодку в реку. На четвереньках развернулся к нам, выползая из воды.

В смутном непонятном порыве я побежал к нему. Папаха с него свалилась, он медленно ложится животом в грязь.

– Они ж... могли б пловца... за лодкой... – выдавливает прерывисто, – и переплыли б удобно. А так – хрен!

Лодку уносит течением. Вымазанной илом рукой он пытается расстегнуть ворот шинели.

– Вы... стрелять скорей...

Приподнимаю его за плечи. Подбежали наши: слушают мой крик – объясняю, в чём дело. Санёк, я, Вячка, Чернобровкин несём Алексея. На его покрытом грязью лице блестят глаза; улыбается:

– Убили меня... чудаки...

Санёк остервенело матерится:

– А ты крикнуть не мог, а?! Гордый – кричать?! Гордый?!