Такова была коротенькая история Оленушкиного брака.

Как поется в польской детской песенке:

Влез котик На плотик И поморгал. Хороша песенка И не долга…

28

Приближался срок, назначенный для моих вече­ров в Екатеринодаре.

Ничем не могу объяснить то невыносимое отвра­щение, которое я питаю ко всяким своим публичным выступлениям. Сама не понимаю, в чем тут дело. Может быть, только психоаналитик Фрейд сумел бы выяснить причину.

Я не могу пожаловаться на дурное отношение пуб­лики. Меня всегда принимали не по заслугам при­ветливо, когда мне приходилось читать на благотво­рительных вечерах. Встречали радостно, провожали с почетом, аплодировали и благодарили. Чего еще нужно? Казалось бы — будь доволен и счастлив.

Так нет!

Просыпаешься ночью, как от толчка.

«Господи! Что такое ужасное готовится?.. Какая-то невыносимая гадость… Ах да! —нужно читать в пользу дантистов!»

И чего-чего только ни придумывала, чтобы как-нибудь от этого ужаса избавиться!

Звонок по телефону (обыкновенно начиналось так):

— Когда разрешите заехать к вам по очень важ­

ному делу? Я вас не задержу…

Ага! Начинается.

— Может быть, вы будете любезны,—говорю я

в трубку и сама удивляюсь, какой у меня стал

блеклый голос,—может быть, вы можете сказать мне сейчас, в чем приблизительно дело…

Но, увы, обыкновенно редко на это соглашают­ся. Дамы-патронессы почему-то твердо верят в не­одолимую силу своего личного обаяния.

— По телефону трудно! — певуче говорит она.—

Разрешите всего пять минут, я вас не оторву надол­

го.

Тогда я решаюсь сразу сорвать с нее маску:

— Может быть, это что-нибудь насчет концерта?

Тут уж ей податься некуда, и я беру ее голыми

руками:

— Когда ваш концерт намечается?

И, конечно, какой бы срок она ни назначила, он всегда окажется для меня «к сожалению, немыс­лимым».

Но бывает так, что срок назначается очень отда­ленный — через месяц, через полтора. И мне, по лег­комыслию, начинает казаться, что к тому времени вся наша планетная система так круто изменится что и волноваться сейчас не о чем. Да, наконец, и патронесса к тому времени забудет, что я согласи­лась, или вечер отложат. Все может случиться

— С удовольствием,—отвечаю я.—Такая чудес­

ная цель. Можете на меня рассчитывать.

И вот в одно прекрасное утро разверну газету и увижу свое имя, отчетливо напечатанное среди имен писателей и артистов, которые через два дня выступят в зале Дворянского или Благородного со­брания в пользу, скажем, учеников, выгнанных из гимназии Гуревича.

Ну что тут сделаешь? Заболеть? Привить себе чуму? Вскрыть вены?

А раз был со мной совсем уж жуткий случай. Вспоминаю о нем, как о страшном сне. Бывают та­кие сны. От многих доводилось слышать.

«Снилось мне, будто должен я петь в Мариинском театре,—рассказывал мне старичок, профессор хи­мии.—Выхожу на сцену и вдруг соображаю, что петь-то я абсолютно не умею, и вдобавок вылез в ночной рубашке. А публика смотрит, оркестр играет увертюру, а в царской ложе государь сидит. Ведь приснится же эдакое…»

Так вот, случай, о котором я хочу рассказать, был такой же категории. Кошмарный и смешной.

Пока спишь, пока в нем живешь — кошмар. Когда выйдешь из него — смешной.

Приехал как-то какой-то молодой человек про­сить, чтобы я участвовала в диспуте о кинематогра­фе «О великом немом».

Тогда эта тема была в большой моде.

Участвовать обещали Леонид Андреев, Араба-жин, критик Волынский, Мейерхольд и еще не по­мню кто, но что-то много и звонко.

Я, конечно, сразу пришла в ужас.

Еще прочесть кое-как с эстрады по книжке свой собственный рассказ — это куда ни шло, в конце кон­цов, не так уже трудно. Но говорить я совсем не умею. Никогда не говорила и начинать не хочу.

Молодой человек стал меня уговаривать. Можно, мол, если я совсем уж не умею говорить, написать на листочке и прочесть.

—  Да я ничего не знаю о кинематографе и ровно

ничего о нем не думаю.

—  А вы подумайте!

—  Никак не могу подумать — все равно не вый­

дет.

В то время как раз ужасно много по этому вопро­су писалось, но я все это пропустила и действитель­но совершенно не знала, на кого опереться, на что сослаться и против кого высказаться.

Но тут молодой человек сказал чудесное успокои­тельное слово:

— Диспут-то ведь будет через полтора месяца. За

это время вы, конечно, отлично ознакомитесь с во­

просом, а потом по записочке и прочтете.

Действительно, все выходило так уютно и про­сто, и главное — через полтора месяца.

Ну конечно, я согласилась, и молодой человек ушел окрыленный.

Время шло. Никто меня не беспокоил, никто ни­чего не напомнил, и я ни о чем не вспоминала.

И вот настал как-то скучный, пустой вечер, когда видеть никого не захотелось и ехать было некуда. И вот от скуки решила я пойти в Литейный театр, отчасти даже по делу. В театре этом шли постоянно мои пьесы, и изредка нужно было проверять, как именно они идут. Дело в том, что актеры так вдох­новлялись (народ был все молодой, веселый, талант­ливый) и так, по актерской терминологии, «на-

кладывали», то есть прибавляли столько отсебя­тины, что уже на десятом-двенадцатом представле­нии некоторые места пьесы столь далеко отходили от подлинника, что сам автор с трудом мог дога­даться, что это именно его пьесу разыгрывают. А если оставить без присмотра, то на двадцатом или на тридцатом даже с любопытством мог бы спро­сить, что это за веселая дребедень такая — ничего не поймешь, а что-то между тем как будто знако­мое…

Помню как сейчас, как один очень талантливый актер, играя в моей пьесе «Алмазная пыль» и испол­няя роль нежно влюбленного художника, вместо слов: «Я, как черный раб, буду ходить за тобой»,— отчетливо и ясно говорил:

— Я, как черный рак, буду ходить за тобой.

Я подумала, что либо я ослышалась, либо он

оговорился.

Пошла за кулисы.

—   Скажите, — говорю,—мне это показалось?

—   Нет-нет, это я так придумал.

—   Да зачем же? — недоумевала я.

—   А так смешнее выходит.

Ну что тут поделаешь!

Но «рак» — это еще пустяки.

Раз, после долгого пропуска зайдя в театр, услы­шала я и увидела вместо своей пьесы такую развесе­лую галиматью, что прямо испугалась. Бросилась за кулисы. Там актеры встретили меня радостно и гордо.

—  Что! Видели, как мы вашу пьесу разделали?

Довольны? Публика-то в каком восторге!

—  Это все, конечно, очаровательно,—ответила

я.— Но, к сожалению, мне придется вас просить вер­

нуться к моему скромному тексту. Мне неудобно под­

писывать свое имя под плодом чужого творчества.

Они очень удивились…

Итак, в тот памятный вечер отправилась я в Ли­тейный театр.

Было уже часов десять, и спектакль, очевидно, давно уже начался. У меня вход был свободный, и я прошла в конец зала и разыскала пустое место.

Народу было много, но… что это за пьеса? И по­чему зал освещен ?

Смотрю — на сцене стол, покрытый зеленым сук-

ном. За столом сидят… Посредине Мейерхольд — его сразу узнала. Арабажин стоит и что-то говорит… Вот Волынский… В конце стола какой-то молодой человек… Мейерхольд, сощурившись, всмотрелся в меня, видимо, узнал, подозвал знаком молодого че­ловека (какая знакомая у него физиономия!) и сказал что-то, указывая на меня… Молодой человек кивнул головой и направился к выходу за кулисы.

«Что все это может значить? Верно, просто хочет из любезности предложить пересесть поближе… Но что они тут делают?»

Между тем молодой человек вошел в боковую дверь и уверенно пробирался ко мне.

Подошел.

—   Вы желаете сейчас говорить или после пере­

рыва? — спросил он.

—   Я… я не желаю сейчас… Я не понимаю…—за­

лепетала я в полном недоумении.

—   Значит, после перерыва,—деловито сказал мо­

лодой человек.— Во всяком случае, мне сказано про­