Странной и чудовищной назвал Ленин эту позицию Александры Михайловны, примкнувшей к левым коммунистам. Он вообще не считал чудовищным желание женщины продолжать какую бы то ни было войну, но он стремился сохранить молодую Советскую республику, дать ей возможность вздохнуть и начать мирную жизнь под большевистскими звездами. Непоследовательной Коллонтай опять пришлось сдаться Ленину, который по жизни всегда оказывался прав, побеждая…

Павел Дыбенко в те дни вторил возлюбленной: «Я отстаиваю принцип ведения партизанской войны».

В обоюдном желании двух возлюбленных воевать до смерти Александре Михайловне явно принадлежала руководящая роль. Она скомандовала Дыбенко по прямому телефонному проводу, когда почувствовала свое и его поражение:«Отвечаю тебе на вопрос о выходе из Совета Народных Комиссаров… заявление сейчас не подавай… пока не побываешь в Гельсингфорсе и не наладишь здесь свои дела. Мое впечатление, что твое присутствие многое сгладило бы и наладило бы…»

— Как вы решились на отношения с Дыбенко, — бестактно спросил Александру Михайловну западный журналист, — ведь он был на семнадцать лет моложе вас?

— Мы молоды, пока нас любят! — не задумываясь ответила она.

А я задумалась над тем, что такие вопросы почему-то никогда не задают мужчинам, решившимся на отношения с женщинами моложе их на семнадцать, двадцать и больше лет.

Она была почти ровесницей его матери, но мать Дыбенко, сработанная в тяжком крестьянском труде, выглядела и ее матерью, приняв их союз, как счастье для сына, которого многому научит эта вечная женщина со странной фамилией, мелодичным голосом и железной волей: настоящая барыня среди народа. Чудно.

«Наши отношения с Павлом, — вспоминала Коллонтай, — всегда были радостью через край. Наши расставания полны были мук, эмоций, разрывающих сердце. Вот эта сила чувств, умение пережить полно, горячо, сильно, мощно влекли к Павлу. Романтизм его нравился мне».

Летом 1918 года в Севастополе Дыбенко попал в плен к немцам. Советское правительство предложило обменять его на группу пленных немецких офицеров. Переговоры затягивались. Коллонтай не находила себе места, казалось, ее собственная жизнь уйдет вместе с жизнью Павла. Он явился неожиданно — она онемела от счастья.

— На этой площади меня должны были повесить, — говорил он ей через год в освобожденном от немцев Севастополе, — собрался народ, смотреть, как будут вешать большевика. Я стоял и думал о тебе: неужели никогда не увидимся? Когда объявили, что казнь отменяется, Дыбенко обменивается на немецких офицеров, первая мысль была: увижу тебя. И потом, когда вели на обмен, только о тебе и думал.

Союз Коллонтай и Дыбенко называл

и семьей, все время находившейся в разлуке. Вряд ли это справедливо. Семья начинается там, где появляется ребенок — а здесь рассчитывать на ребенка ей не приходилось. Общий быт тоже не ладился. После войны он был занят учебой в Академии РКК, она — работой в женотделе и лекциями в Университете имени Свердлова.

Мудрая, многоопытная, не заметила перемены в любимом, но добрые люди донесли: «У него есть другая. Молодая…»

«Этого не может быть! — писала она в дневнике, сначала не желая верить слухам. — Нет, нет, еще не старуха. И все-таки от своих лет никогда не уйдешь, не убежишь… Почему же я родилась раньше его на семнадцать лет?»

Да и только ли в разнице возрастов было дело? Дыбенко уводила к другой женщине не только ее молодость, но и близкий ему интеллект, общий интерес в желании семьи, ребенка, домашнего быта, которых у него никогда не было, и еще — как это ни смешно — теория свободной любви, проповедуемая его великовозрастной возлюбленной: «Если она сама так считает, что можно любить кого хочешь, без буржуазной верности, значит, и мне можно?»

Оказалось — нельзя. Оказалось, теория — одно, жизнь — другое.

«Вправе ли я требовать от него верности? — вопрошает в своем дневнике Коллонтай. — Всю жизнь я утверждала свободную любовь, свободную от условностей, от ревности, от унижений. И вот пришло время, когда меня охватывает со всех сторон то же самое чувство. Ведь против этого я всегда восставала. А сейчас сама неспособна, не в состоянии справиться с ним».

Коллонтай оказалась в капкане, поставленном ею самой для других.

Она боролась с собой. Жрица свободной любви старалась подняться над ревностью и страданиями. Отказывалась встречаться, выясняла отношения в письмах: «Ведь я же вижу, знаю, что не умею, не могу дать тебе полного счастья. Тебе со мной, с одной стороны, хорошо, близко, а с другой стороны, неудобно, а подчас и тяжело. Я не та жена, какая тебе нужна. Я все-таки больше человек, чем женщина… Ты заброшен, и у тебя нет „дома“, нет „хозяйки“, нет и просто близкого человека, который всегда был бы при тебе. Я на это не гожусь, как сам понимаешь».

Легко любить друг друга на фоне революционных битв, предполагавших отсутствие всякого быта, а на фоне мирной жизни Коллонтай самой нужен был уход, дом, подобие «хозяйки». «Любовная лодка разбилась о быт?» Не так все просто. У Коллонтай были все возможности наладить общий с Дыбенко быт, используя свои и его — двойные кремлевские привилегии, домработниц и секретарей-помощников, но она была новым типом женщины, оторванной от семейного очага и домашнего быта, полагавшей, что на государственном уровне, помогая мужчинам, она работает не хуже и не меньше их, а значит, у нее нет женских обязанностей в доме, — вопрос стоял не конкретно, а вообще — принципиально, идейно, нежизненно.

Коллонтай и Дыбенко долго не могли разорвать отношения.

«Я проводила отпуск у моего мужа в Одессе (он командовал корпусом). Жили мы на Большой Фонтанке в нарядной вилле какого-то бежавшего с белыми богача. Ночь, томительно жаркая ночь. Удушливо-сладко пахнут розы нашего сада. Лучи луны золотом играют в темных волнах Черного моря и алмазами рассыпаются в брызгах морской пены. (Коллонтай, как известно, была еще и писательницей и не могла отказать себе в удовольствии поддаться описаниям красот, рассказывая о драматическом моменте. — Л.В.) Мучительно-повторное объяснение между мной и мужем происходило в саду. Мое последнее и решительное слово сказано: «В среду я уезжаю в Москву». Ухожу от мужа навсегда.

Он быстро повернулся ко мне спиной и молча зашагал на дачу. Четко прозвучал выстрел в ночной тишине удушливой ночи. Я интуитивно поняла, что означает этот звук, и, охваченная ужасом, кинулась к дому… На террасе лежал он, мой муж, с револьвером в руке«.

Это было летом 1922 года. Тогда часто стрелялись. Многие наповал. Дыбенко, умевший метко стрелять, промахнулся. Коллонтай уехала.

Что-то тут не так — есть недосказанность.

Драма Коллонтай и Дыбенко разворачивалась на глазах всего Кремля и на фоне общественных событий. С 1921 года имя Александры Коллонтай звучало рядом с именем Шляпникова (по слухам, ее связывали со Шляпниковым интимные отношения. — Л.В.), лидера «рабочей оппозиции», которая требовала передачи профсоюзам управления народным хозяйством, то есть подчинения государства профсоюзам.

Коллонтай написала брошюру «Рабочая оппозиция», выступала и на X съезде партии, и на III конгрессе Коминтерна, вызывая возмущение Ленина.

— Вы знали о кронштадтских событиях и поднимавшейся мелкобуржуазной контрреволюции. И в этот момент вы приходите с названием «рабочей оппозиции»! Вы не понимаете, что на себя берете и как нарушаете единство! Во имя чего? Мы вас допросим, сделаем вам тут экзамен, — горячился Владимир Ильич.

«Выступления закончились. Я иду через зал к выходу. Никто меня не замечает. Я знала, что это будет. Но это больно. Очень больно… На душе у меня темно и тяжко. Ничего нет страшней, чем разлад с партией. И зачем я выступила?»

Она написала заявление об освобождении ее от руководства женотделом ЦК и бессрочном отпуске для литературной работы. Это был разрыв с Лениным. Потом было лето 1922 года. Томительное время в Одессе, где она лишний раз убедилась, что роль домашней женщины, жены Павла Дыбенко — не по ней. Она рвалась в Москву, но кто там мог бы снова вывести ее на вершины Кремля? Обращаться к Ленину — не хотелось. Да и нюхом чуяла она — не он, не он вскоре будет первым. А кто? Тот, кому следовало написать письмо и попросить вернуть ее в привычную жизнь.