— Помните ли эпитафию на могиле Шелехова, написанную Державиным? — спросил он неожиданно Лазарева и, не дожидаясь ответа, прочитал:
Колумб здесь русский погребен,
Проплыл моря, открыл страны безвестны
И зря, что все на свете тлен,
Направил парус свой во океан небесный.
— Да, “все на свете тлен”, — повторил он. — Вернетесь из плаванья, и будут ваши доклады лежать без толку в Адмиралтействе, коему меньше всего они потребны, милый Лазарев! И принесут они вам только пустые хлопоты. Какие богатства для науки уже оставили русские моряки! А кто воспользовался ими? Потому-то и думаю, что ваш успех не только от доблести вашей и вашего экипажа зависит.
Нервное худое лицо его с большими глазами часто вздрагивало, он казался больным, а густые, вьющиеся волосы были разлохмачены. Лисянский тяжело переживал вынужденную свою отставку и втайне, может быть, завидовал Лазареву. Крузенштерн исподлобья наблюдал за ним не прерывая.
Немного успокоившись, Лисянский сказал ласково, как бы желая смягчить горечь своих слов:
— Справедливо будет привести сомнения адмирала Чичагова, касающиеся нашего флота. Они наигорше памятны мне. Коли не устраним повода для сомнений — не сможем быть уверены в собственных силах. Я имею в виду оказанную нам в кругосветном плавании помеху. Вот что писал Чичагов: “У них, сиречь у нас, — он с улыбкой взглянул на Крузенштерна, — недостаток во всем: не могут найти для путешествия ни астронома, ни ученого, ни натуралиста, ни приличного врача. С подобным снаряжением, даже если бы матросы и офицеры были хороши, какой из всего этого может получиться толк?” Памятуя эти неопровергнутые возражения, я опрашиваю Лазарева: а каково у него со снаряжением и подготовкой?
— На подготовку ни сил, ни времени не пожалею! — коротко ответил Михаил Петрович.
Маша знала, что опасения, высказанные Лисянским, разделял и брат.
Больше к этому разговору не возвращались.
Как-то при Маше возник разговор, не менее ее встревоживший. Случилось, капитан первого ранга Рикорд в добром своем слове об Иване Федоровиче сказал в Адмиралтействе, что “пронесет Россия в века славу первого путешествия русских вокруг света, и Крузенштерну обязана она не только организацией, но и первой мыслью этого путешествия, если не считать готовившейся, но так и не состоявшейся экспедиции Муловского”. Казалось бы, упомянул об этом Рикорд, и ладно! Мало прибавил нового к славе Крузенштерна, и морякам известно, что только из-за болезни глаз не может принять Крузенштерн участия в новом плаванье к Южному полюсу. Но нет, нашелся в государстве “блюститель истины” в лице Голенищева-Кутузова и заявил о прискорбном забвении Рикордом заслуг императрицы Екатерины. Не Крузенштерн, дескать, а она, матушка Екатерина, предпринимала кругосветное путешествие еще в 1786 году. И предлагала возглавить эту экспедицию Георгу Форстеру, сподвижнику Кука, но помешала война с Турцией.
— Право, слава в нашем обществе в одном значении с гордыней! — зло заметил Лисянский. — Чего доброго
Иван Федорович окажется посягающим на лавры государыни-императрицы, а Рикорд — в ослушниках. Крузенштерн, мрачновато усмехнувшись, оказал:
— Обо мне толковать, пожалуй, неинтересно. Что касается Форстера, рекомендую Михаилу Петровичу чтить память этого человека и в морских записках его разобраться. Моряк был превосходный, а помыслами — человек необычайный, я судьбы поистине трагической. Жил он в Майнце, тамошний курфюрст пригласил его быть у него главным библиотекарем. Во произошла, как вы знаете, французская революция. Французы взяли Майнц, и немец Форстер поехал в Париж хлопотать о присоединении Майнца к восставшей Франции. Впоследствии Форстер, никому ненужный, в том числе и нашей государыне, умер объявленный изменником! Что бы сказал Кук об этом “якобинце”, своем сподвижнике, не знаю!.. А только знаю, что этот иностранец был не чета другим в России, и вольнолюбивым идеям, а не корысти привержен!..
Он повернулся к Михаилу Петровичу:
— Моряка Форстера Голенищев-Кутузов правильно помянул. О плаваньях его знать надо!
Расходились поздно. Едва пробьет двенадцать — слуга Крузенштерна Батарша Бадеев, татарин, старый матрос, с громким лязгом выбрасывает тяжелый лист большого железного календаря в прихожей и возглашает во всеуслышанье: “День прошел!”
Маша внутренне поеживается: с покаянной ясностью возникает у нее ощущение безвозвратно ушедшего дня, который ничем полезным ей не пришлось отметить! Впрочем, и старик Бадеев, кажется Маше, больше всех чувствует уход еще одного дня. Лицо его печально.
Этот Бадеев ходил с Иваном Федоровичем в дальние вояжи, а теперь причислен к экипажу “Востока”. Он был крепостным Крузенштерна, год назад жил в его поместье “Асе”, где-то в Эстляндии. Выслушав предложение хозяина идти в экспедицию, Бадеев подошел к карте, долго смотрел на нее и, перекрестившись, сказал:
— Что ж. Или мы последние у бога? Конечно, идти надо!
Однажды, сменив лист календаря и возвестив о часе, он подошел к Лазареву, приодетый, строгий, спросил:
— Дозволите на корабль, ваше благородие?
И ушел, сдав дворнику обязанности по дому.
Постепенно Маша стала осведомлена почти во всех делах брата. Заметив это, он ей оказал:
— Вот уж и для тебя нет больше мифов! Все очень трудно и очень просто! Кажется, тебе уже не быть провинциальной барышней, гадающей на воске о своем счастье…
Она грустно ответила:
— А ты не думаешь, что от этого мне все тяжелей? Мне тоже хочется что-нибудь самой уметь делать. Но ведь не может быть женщина штурманом или лоцманом! Остается только жалеть об этом! Так широко, кажется, на свете и вместе с тем — так тесно! Ты уйдешь в плаванье, а я… Не могу же я вернуться во Владимир. Пойми, мне нечего там делать.
— Но что должна делать девушка твоих лет? — пробовал возразить брат, почувствовав вдруг, что доводы его неубедительны. — Вероятно, то же, что делают во Владимире другие?..
Он произнес эти слова неуверенно, скорее по сложившемуся обычаю отвечать именно так, и она, не обидевшись, рассмеялась:
— А делать-то, выходит, там нечего…
Брат молчал, поняв, что, привезя ее в Петербург, он явно в чем-то просчитался. Не в доме ли Крузенштерна передалось ей это томление по делу, по суровому подвижничеству в жизни? В мыслях его опять мелькнуло о домашней неустроенности моряков, и он почувствовал себя виноватым перед сестрой.
— Вот привез тебя себе на беду! — сказал он.
Но этому она воспротивилась изо всех сил и сделала вид, что готова вернуться во Владимир без всяких терзаний.
— Я открою там ланкастерскую школу! — смирилась она.
Она часто бывала у Паюсова на перевозе и слышала, что говорят матросы о ее брате.
Лазарев водил на корабль охтинских мастеров и в спорах о продольной крепости судна, о “резвости” его на ходу выверял собственные представления о несовершенствах его постройки. И здесь поминали Крузенштерна, “Неву” и “Надежду”, какого-то именитого корабельщика Охтина, живущего в Кронштадте. Брат не забыл ни о сомнениях Лисянокого, ни о Форстере, — часами рылся в адмиралтейском архиве и подолгу бывал у каких-то подрядчиков, заготовлявших для кораблей продукты, удивляя Машу затянувшимися, как ей казалось, бесконечно долгими приготовлениями к выходу в море. Право, можно было подумать, что экспедиция уже началась с этих приготовлений и бесед с мастерами…
Брат возил ее с собой на верфь, где переделывали транспорт “Ладогу”, переименованную в “Мирный”.
Пришла весна, и первые проталины заголубели на снегу. Еще недели две — и покажутся в небе журавли, держа путь на Онегу, выкинут первые почки молодые березки, и зацветет во дворе верфи низкорослая с раскидистыми ветвями черемуха. Звонче забьют колокола церквей, — сейчас звон их приглушен мутной пеленой туманов, — прояснится даль та окажется, что верфь стоит не так уж далеко от города. Приблизится Рыбная слобода, в бревенчатых крепких избах ее девушки сядут плести сети и чинить старые паруса для баркасов. Придет пасха, в больших, пахнущих сельдью корзинах принесут на корабли тысячи крашеных яиц. В этот день на корабли будут допущены все женщины и дети из слободы, семьи мастеровых, начнутся песни и танцы на берегу. Маша представляла себя в их толпе и вспоминала праздники во Владимире, только здесь все приурочено к дням, когда спускают на воду или отправляют в море корабль. И Маше начинает казаться все навязчивей, что и она скоро куда-то поплывет… А в старой часовенке, излучающей ночью на весеннем ветру тихий, дремотный свет гниющего дерева, местный псаломщик из староверов будет читать “Триодь цветную” и думать о кораблях, унесших с новыми легкими парусами и все зимние тяготы. Деревья на берегу обвяжут вышитыми рушниками, и празднично убранной станет казенная верфь. Заткнув за пояс длинные русые косы, в байковых широких кофтах сойдут в лодку с пучками вербы зачахшие в домах мастерицы и возьмут весла онемевшими на холоде руками. И смотришь, лодками покроется река, а вечером зажгут фонарики, и робкое празднество это назовут карнавалом. Но “Мирному” и “Востоку” не дождаться этого дня, — кораблям идти в Кронштадт, а на них и мастеровым, нанятым Михаилом Петровичем. Он самовольничает, ссорится с чиновниками верфи, но добивается своего: до конца доведут все работы на кораблях местные мастеровые!