Изменить стиль страницы

Холмик был аккуратно обложен свежим зеленым дерном, обсыпан кругом желтым песком. Тесовая скамейка без спинки стояла слева.

…Когда прошли первые минуты, мужчины стали устанавливать цветы по краям дерна. Софья Васильевна сидела на скамейке и, отнимая платок от глаз, что-то шепча изменившимся голосом, показывала рукой с платком, куда лучше поставить тот или другой горшок. Привалившись к ней, пряча лицо, рядом сидела Лиза.

Осторожно отстранившись от дочери, Софья Васильевна подошла к Кузнецову, который стряхивал с колен песок, и, смотря на него влажными, благодарными глазами, спросила все тем же невнятным, изменившимся голосом:

— Это вы… скамейку, дерн? Да? Совсем свежий…

Когда стали спускаться по тропинке к машине, вспомнили про Витю. Всем почему-то казалось, что он тоже был там, наверху. Его позвали. Он поднялся откуда-то из-за кустов и, прутом стегая впереди себя траву, отворачивая голову, пошел напрямик без тропинки — к машине. Как только уселись, Софья Васильевна испытующе взглянула на сына и с растерянной улыбкой привлекла его к себе, и он, никого не стыдясь, вдруг громко заплакал.

Не успела машина тронуться, пошел дождь, все сразу заблестело вокруг. Лиза, нагнув голову, посмотрела наверх. Из машины был виден только край тучи, темно-багровый, но не страшный на чистом вечернем небе. Солнце почти зашло, на землю уже легла тень, но клены на взгорье еще держали закатный свет. Серо-синий полог вечера, медленно набирая высоту, стал охватывать небо.

В кабине стоял полумрак, тишина, было слышно, как в левое окно задувает ветер, упругий, теплый. Взгорье с кленами давно скрылось, версты легли, а оно все стояло перед глазами… Софья Васильевна вдруг сказала как бы про себя:

— Как странно, мы тогда прочли: “Без вести…”

Она знала со слов Кузнецова, что, приехав в часть, он на второй же день был тяжело ранен и в безнадежном состоянии отправлен в далекий тыл. И тогда, когда он смог о событии, происшедшем на станции Веснина, написать в часть подполковника Тоидзе, вероятно, было или поздно — уже послали извещение родным, — или у части переменился номер почты. Возможно и другое: почта и канцелярия войны работали не безгрешно, но гибли, умирали и они… Она знала все это, но после строки на граните и сейчас, после свежего дерна, свежего песка, — после зримой памяти о нем, — как-то странно было то, давнишнее: “Без вести…”

Лиза следила за мокрыми кустами, мелькавшими за окном машины. Мамины слова о “без вести” напомнили ей о той комнате у Натальи Феоктистовны. Были там, ничего, конечно, с мамой не нашли, все новое, все другое — остались лишь стены, когда-то видевшие его… Ничего в руках на память не унесли, но шли не пустые: память об отце за эти дни была уже другая, большая — не только для них, родных ему… То смутное, новое чувство к отцу, которое подступило, когда она слушала Кузнецова в клубе, вдруг стало сейчас ясным, светлым. Да, она гордится… Лиза вспомнила человека в меховой куртке — там, в Москве, над столом — и опять вернулась к мыслям об отце.

Тут, в полумраке машины, отец возник строгий, сильный… Нет, сильный по-другому, решительный, неотступный… Неотступный, как тот, на санях, в меху, со стрелкой компаса на норд, только на норд… “Вариант один, и он не обсуждается!” — говорил отец. В этот миг он, конечно, видел и маму, и ее, и Витю, но было и другое, еще большее — огромная, бескрайняя страна, которая сейчас за минной камерой лежала в февральских снегах, под нежарким зимним солнцем. Она затихла, ждет его, верит ему. И он кладет руки на желтый ящик… Папа!..

…Когда подъехали к плотине, был уже вечер. Дождь давно прошел, на темном небе прорезались звезды, и блики их рябили на воде, у бычков. Низ плотины был погружен во тьму, но проезжая часть сияла огнями — шли отделочные работы. “Эмка” уперлась в полосатый шлагбаум, и при свете фар была видна пожилая сторожиха, что-то вязавшая быстрыми, блестевшими на ярком свету спицами.

Кузнецов и Всеволод Васильевич вышли из автомобиля покурить. Их окликнули из “Москвича”, тоже ждущего переезда. Они еще не подошли к машине, как навстречу им из низкой дверцы показался высокий, в светлом костюме Аверьянов. Всеволод Васильевич спросил его, когда же будет двухстороннее движение, чтобы не ждать у шлагбаума. Тот, улыбаясь, ответил, что скоро — как зальют асфальтом. Но улыбка его относилась не к ответу, а к чему-то другому, так как он, продолжая улыбаться и уже не слушая, что ему говорят, подошел к фаре “Москвича” и, вынув из кармана бланк телеграммы, поманил к себе Всеволода Васильевича и Кузнецова.

— Вот сейчас только получена, — сказал он. — Помните пароход “Руслан”, который первый прошел наш шлюз, обновил? Так вот, его капитан Рудниченко уже прислал телеграмму.

“Прибыли в порт Долгожданный, — стал читать Всеволод Васильевич, — выгрузили долго ожидаемое; грузимся долго лежащим. Завтра морская волна будет бить в корму. С попутным зефиром, так быстро на вашем шлюзе не ожидаемый Рудниченко”.

Шлагбаум поднялся, навстречу проехали короткотелые, с порожними кузовами автокары, от которых потянуло теплом и запахом горячего асфальта. Те, кто стоял у переезда, разошлись по своим машинам.

Миновав аванкамерный мост, “эмка” въехала на плотину. Лиза стала считать бычки, но сбилась. Была и другая примета: доска соревнования — от нее третий пролет… И, когда машина поравнялась с этим пролетом, Лиза представила, почувствовала: сейчас вот под ней, внизу, у воды, — седьмое донное…

На следующий день после вечера в клубе, после Кузнецова, она с Павеличевым ходила к плотине, и он с берега показал — он все знает — седьмой туннель. Уже не его самого, а место, где он был. Туннель этот давно открыт, пропустил сквозь себя воду и теперь снова забетонирован. Но в четвертом — Павеличев сказал “трудном” — туннеле еще шла заделка, и по четвертому, по темному, ничего не говорящему огромному квадрату она увидела далекий февральский полдень в седьмом донном…

Павеличев в тот вечер уезжал, и, помявшись, он спросил ее московский адрес. Это было впервые для нее — подруги и мальчики не спрашивали, и так знали. А тут было по-настоящему записано в большой блокнот… Они поднялись по берегу, и на скользком крутом месте Павел, как и в первый день, подал ей руку…

Сейчас он уже в Москве или, может, в разъездах, и она вот едет над седьмым донным, едет от кленов, от свежего дерна…

И мысли вернулись к сегодняшнему — к станции Весняна…

Дома, после длинной, в оба конца, дороги, всем захотелось спать, и Лизе тоже, но она, наскоро выпив чаю, перебралась за угловой, укромный стол и засела за письмо к Варе и Светлане. Квартира затихала, а ее сон стал отходить.

…Снова в потушенном зале возник человек, спускающийся в люльке. И последнее, сегодняшнее: машина едет на солнце — и вдруг взгорье, клены… Да, найден, но не тот, кто был в воспоминаниях и сомнениях. Она не счастлива — ведь его нет, — но она не может быть не счастливой, что узнала, нашла такого… Да, у него тоже был свой “курс — норд”, и она теперь в своей жизни желает только одного: быть такой же, не отстать… Это много, возможно ли это? Хотя бы только стараться…

От нежданных мыслей письмо было путаным, а от волнения длинным. Но Лиза знала, что подруги и поймут его и дочитают до конца.