А что сказать о тяжеловооруженных? Если сравнить карфагенянина с римлянином, то превосходство второго тотчас бросится в глаза. Думается, что дело здесь не только в боевом духе или в каждодневных боевых упражнениях. Многое зависит от вооружения. Римское оружие – и это несомненно! – заслуживает самой высокой похвалы. Оружейные мастера в Риме куют отменные мечи, снабжают воинов прекрасными шлемами и доспехами. Говорят, такое искусство у них от неких этрусков (это такое племя). Возможно, что и так, а иные приписывают искусство ковки греческим умельцам.
Катапульты и прочее тяжелое вооружение у нас неплохое и не уступает римским. (Я видел, как применяли их против Сагунта.) Толстенные стены в конце концов поддавались железным бивням. Но здесь, на италийской земле, я не вижу, когда и как можно применить стенобитные машины – разве что против Рима. Предвижу, что на пути к Риму многое будет решаться на открытом поле. Слоны здесь пригодились бы наверняка, да жаль – осталось очень мало, их даже не видно – берегут.
Пращи у нас очень хорошие: они из прочной сыромятной кожи, а вместо пеньковых веревок – бычьи жилы или сплетенные кожаные ремни. Когда раскручиваешь камень – кругом стоит свист, и летит камень во врага тоже со свистом. Доложу тебе, мой Лахет, это грозное оружие – не заметишь, как между глаз окажется смертоносный камень.
Впереди, во вражеском стане, я приметил два глаза. Они были черные, точно афинские маслины, но светились наподобие двух огоньков в ночи. Почему-то я обратил внимание именно на них, хотя глаз было видимо-невидимо: тысячи и тысячи. И среди них тоже немало черных и светящихся.
Я глядел в оба. Шарил по вражескому строю и каждый раз возвращался к тем черным глазам. Мне вдруг показалось, что этот римский воин завораживает меня, хочет лишить меня сил. Говорят, в Вавилоне немало подобных людей, умеющих напускать на врага различную слабость и даже хворь, – а потом расправляются с ним, как сокол с перепелом. У меня и в самом деле вроде бы руки закоченели и в коленях пробежала дрожь. «Ну, – думаю, – плохо дело, если на поле боя всяческая вавилонская дребедень завелась». По здравом соображении я незаметно вложил камень в ремень и выпустил его в направлении тех глаз. И полетел мой камень в римлянина. Каково же было удивление и мое, и моих соратников, когда глаза упали на землю и их огонь погас.
Тут выскочили вперед римские метатели дротов, и завязалась битва. Сначала на нашем участке, а мгновения спустя – и по всему длинному фронту.
Римляне, по своему обычаю, выпустили в нас дроты: тысячи воинов выбежали вперед, метнули дроты и скрылись за рядами тяжеловооруженных. По моему разумению, это была их ошибка, ибо, отступая после метания, воины невольно нарушали ряды, а тысячи метателей на время оставались без ратного дела.
По команде сотников мы метнули камни из пращей. Это был настоящий каменный град, смертоносный.
Солнце уже вставало из-за гор, которые высились далеко за нашими спинами. Римское войско освещалось как напоказ. Насколько понимаю, солнечные лучи причиняли им немалые неудобства – приходилось воинам отводить глаза, превращать ладони в некие козырьки, дабы видеть противника.
Ганнибал рассудил как великий полководец. Он оценил расположение врага, который неосторожно перешел через Тицин и, таким образом, лишился пространства для маневрирования, зажатый между нами и водной преградой, и приказал нумидийской коннице взять римское войско в обхват. И надо было видеть, как нумидийцы – эти скифы Африки – бросились вперед, наводя на противника ужас. Одновременно двинулись и мы. Я бежал с моими друзьями так быстро, как это только возможно человеку, обуреваемому жаждой победы. Наше войско рычало, подобно стаду бешеных буйволов, и враг дрогнул. Собственно, он дрогнул уже тогда, когда метатели дротов внесли замешательство в собственную среду. Не знаю, насколько здесь к месту слово «замешательство», но неудобство у римлян было явное. От него-то и проистекло все дальнейшее.
Мы приближались к римским рядам, а римляне медленно отступали, смыкая строй. Многие из них остались лежать на земле. И мой черноглазый воин тоже. Когда я поравнялся с ним, нагнулся, чтобы снять с него шлем и доспехи, я увидел прекрасное лицо молодого Аполлона, бледное, как египетский папирус. Ему не было, наверное, и двадцати лет. Я невольно подумал о его матери, брате, сестре, отце, возлюбленной. Со мной прежде такого не случалось, и это я приписываю моим преклонным годам – учти: мне уже за тридцать.
Стало жаль его, казалось, разбил я прекрасное произведение великого Фидия. Готов был рыдать, если бы не приказ нашего сотника, который подгонял меня бранными словами карфагенских портовых грузчиков. Впрочем, и в Аргосе тоже наши морячки за бранным словом далеко не лезут. Я еще раз поглядел в помутневшие глаза римского Аполлона, его шлем и доспехи оставил сотнику – они не нужны были, я бы все равно не пользовался ими. Еще раз повторяю: во мне заговорили мои немалые годы. Не знаю, сколько битв еще впереди, но после этой я изменился, что-то перегорело во мне.
Римляне под нашим натиском отступали. Но куда? Не в реку же падать! Вот тут и полностью обнажилась ошибка Сципиона, попавшего в ловушку. Говорят, в римском сенате поднялся настоящий переполох, как в гончарном ряду, куда вдруг забрался забияка-пьяница и стал колотить горшки. Враги Сципиона, – а в Риме каждый второй враг третьему, – подняли голос и потребовали отозвать его. Родственники и свойственники заспешили ему на помощь. Они сетовали на то, что Сципиона охаивают вместо того, чтобы помочь ему войском. Но я забежал вперед…
Прижатые к Тицину, римляне бились отчаянно. Мы напирали, видя близкую победу. Сципион, говорят, приказал навести мосты и отступать за Тицин, спасать все, что можно спасти.
Ганнибал приказал во что бы то ни стало пленить Сципиона. С этой целью Махарбал вклинился в гущу римлян и начал пробиваться к палатке их предводителя. Сеча разгорелась. Конные спешились с обеих сторон, и началась пешая битва. Нам, пращникам, делать было нечего с этими нашими камнями, и мы взялись за клинки. Меня царапнул некий римлянин. Правда, царапнул падая – легко задел меня, и рана оказалась пустяковой. Наверное, тебе интересно узнать, что ранил меня безголовый: голова его, отсеченная мгновение тому назад, валялась в двух шагах от него, и глаза его не успели померкнуть. Мне приходилось сражаться за собственную жизнь, и я не мог позволить себе наблюдать за ужасом, который бушевал вокруг. Я убежал вперед, влекомый живой лавиной, и сам я влек эту лавину, ибо был частицей ее…
В разгар боя приметил я моего друга-пращника, по имени Гано Гэд. Вид у него был очень свирепый, он размахивал сицилийским кинжалом и косил врага своей длинной ручищей. Насколько я мог уразуметь, ему не терпелось пограбить Рим и сразу же разбогатеть. А его товарища по имени Бармокар я так и не увидел в бою. Мне кажется, он скрывался где-то за нашими спинами.
Вскоре я уже шагал по щиколотку в крови, она была теплая и липучая – молодая, быстро густеющая кровь. Мне и в голову не пришло, что она могла быть и моей кровью. Я не первый раз в кровавой переделке, но с римлянами сражаться не приходилось. Они очень стойкие и точно выполняют приказы, как спартанцы Леонида.
Воины яростно сопели, сморкались кровью, и каждый старался подороже продать свою жизнь. Но точнее сказать – во что бы то ни стало выжить, победить. А может быть, это я сейчас так соображаю (во время же боя я ни о чем подобном не думал). Увертывался, наступал, замахивался, отбивался, делал выпад правой ногой, отступал на шаг, чтобы точнее прыгнуть вперед.
Бой закончился к полудню. Солнце стояло высоко. Оно изрядно пригревало землю – об этом можно было судить по ядовитым парам, которые поднимались от травянистой почвы, политой потоками крови. Неожиданно для себя я оказался на высоком берегу Тицина и легко мог бы свалиться в воду. Я продолжал размахивать кинжалом – сам не знал, что делаю.
Гано Гэд подошел ко мне и, сверкая глазами наподобие волка, сказал грубовато: