— Ой, Шурик, — сказала мама сонным голосом, — здравствуй, детонька.
— Я тебя разбудила?
— Нет, что ты, — привычно соврала мама, — я уже давно не сплю.
— Отлично. Мамуля, хочу тебя кое о чем предупредить. У меня тут очередные навороты в личной жизни…
— Шурик! — Не знаю, чего больше было в мамином голосе — укоризны или сострадания.
— Нет, мам, тебе понравится. Я решила послать Синявского и сейчас от него скрываюсь. А он, ты ж его знаешь, меня с собаками везде ищет. Так вот, если тебе кто-нибудь позвонит, ты ничего про меня не знаешь.
— Я и так про тебя ничего не знаю.
— Но ты же начнешь дергаться. Я, собственно, тебя предупреждаю, чтобы ты не волновалась. Значит, кто бы ни позвонил…
— А зачем тебе прятаться от всех? — мама потихоньку просыпалась и вникала в смысл разговора. — Ты же прячешься от Валеры?
— Затем, что сам он тебе звонить все равно не будет, он же знает, как ты к нему относишься. Он кого-нибудь науськает. Придумает, что из редакции или из милиции.
— Из милиции?!
— Запросто. У него фантазия богатая.
— Но у тебя правда все в порядке?
— Мам! Ну что ты, в самом деле!
— Ладно, ладно. Ты цветы мои поливаешь? Черт! Как же мне быть с цветами? Пока меня выпишут, они могут потерять былую свежесть.
— Конечно, не волнуйся.
— И еще. Шурочка, у меня на столе квитанция в прачечную. Получи, пожалуйста, белье.
— Получу.
— Целую тебя, деточка.
— Целую, мамуля.
С Дашкой, моей младшей сестрой, получилось еще проще. Она, как и мама, терпеть не могла моего приятеля Валеру Синявского, упорно отказываясь признавать, что в наших с ним запутанных отношениях есть большая доля моей вины. Правда, и в этом я с Дашкой согласна, у него нет права загонять меня в пятый угол и запугивать, чем он занимался всякий раз, когда я пыталась от него отделаться.
Даша говорила, что ее в Валере Синявском устраивает все, кроме его человеческих качеств, имени, внешности, манеры себя вести и отношения ко мне. "В остальном, — говорила Даша страшным голосом, — твой хахаль — ну чистое золото".
С Валерой Синявским мы вместе учились, и он считался самым завидным женихом курса. Считалось, что он очень, ну очень талантлив, к тому же красив, высрк и вообще настоящий секс-символ. Поэтому в своей слабости, то есть в том, что я поддалась на его уговоры, виновата не столько я, сколько общественное мнение. Если все вокруг только и говорили: "Ах, Синявский, ох, Синявский", что мне, скажите, оставалось? Я, по молодости и по глупости, решила: "Ну, ладно, Синявский так Синявский".
Первые пару лет все было очень мило и душевно, чего не скажешь о последующих двух годах, в течение которых мы снимали квартиру на окраине Москвы. То есть, вместо того чтобы жить себе спокойно с мамой в центре и тратить на дорогу до факультета двадцать минут, я должна была надрывать свое здоровье, заботясь о пропитании и о личной гигиене Синявского. Наградой (или расплатой?) за это счастье стали переполненные автобусы, в которых я проводила по два часа ежедневно. В процессе совместного выживания выяснилось, что в первой половине дня у Синявского стабильно плохое настроение. Настолько плохое, что улыбаться по утрам он не может. Пробовал по моей просьбе, но — нет, не идет. Аргументация такая: "Утро же, какие тут улыбки?" Вечерние улыбки Синявского тоже доставались мне не без труда, и только в обмен на диетический обед из четырех блюд (это в студенческие-то годы!) и на стерильную чистоту в квартире.
Выглядело это следующим образом: придя домой, он оглядывался по сторонам и, указывая на вещи, сваленные на стуле, на грязную посуду в раковине или на пол, недостаточно чистый, с его точки зрения, спрашивал:
— Это что?
Не считая нужным вводить его в заблуждение, я всегда говорила правду. "Это одежда", "это посуда", "это пол". Однако ТАКОЙ мой ответ никогда не казался ему исчерпывающим. И он спрашивал:
— Почему, хотелось бы понять, я должен жить в свинарнике?
Мой следующий ответ, как мне кажется, напрашивался:
— Не живи.
Дело в том, что я не выношу, когда мне делают замечания. Также я не выношу такого тона — хозяйского и требовательного. Пожалуй, это единственное, что может довести меня до бешенства. Поэтому голосом, абсолютно лишенным приятности, я неизменно предлагала Синявскому несколько вариантов на выбор: "Не нравится свинарник? Убери вещи, помой пол и посуду и наслаждайся жизнью".
— Я?! — Синявский был постоянен в своем изумлении. — Я должен мыть пол?!
— А почему ты не должен этого делать? Ведь грязный пол мешает ТЕБЕ.
И так далее, и тому подобное, вплоть до грандиозного скандала с криками, проклятиями, битьем посуды — посуды, между прочим, моей мамы, потому что маменька Синявского не посчитала нужным внести свою посильную лепту в организацию нашего совместного быта, потому что "они с отцом начинали жизнь с одной алюминиевой кастрюльки и треснутой тарелочки и сами, все сами нажили, у родителей ничего не просили". Битье посуды сопровождалось угрозами физической расправы, причем расправиться Синявский обещал не со мной, а с собой. При этом Синявский нисколько не стеснялся посторонних и испытывал сладкое удовольствие, если скандал вываливался на лестничную клетку и приобретал коммунальный размах.
Стоило мне сказать: "Все, я уезжаю к маме", он брал нож или веревку и громко извещал окружающих, что отправляется вскрывать себе вены или вешаться. Прекрасно понимая, что это чистый блеф и шантаж, я тем не менее регулярно пугалась этих угроз: ну действительно, а вдруг? В обмен на благородное и жертвенное решение не убивать себя Синявский просил ерунды — чтобы я оставалась на месте и к маме не уезжала. Скандалы, как считал Синявский, придавали нашим отношениям "известную остроту и особый шарм".
Соседка из квартиры напротив однажды спросила у меня:
— Он хоть раз себя порезал? Так, чуть-чуть, для убедительности?
Мой отрицательный ответ ее чрезвычайно разочаровал:
— Ну-ну, — она горестно затрясла головой, — так дела не делаются.
С моей мамой Синявский не дружил, восторгов по ее поводу не высказывал, а это я плохо переносила. Зато подружился с моим папой.
Родной папа появился в моей жизни своевременно, пару лет назад — мне как раз стукнуло двадцать один. Причиной столь раннего интереса к собственному ребенку послужила премия Союза журналистов, которую я получила как "репортер года". Папа прочел об этом в газете и преисполнился родительской гордости. Позвонил, поздравил, попросился в гости.
Папашин визит запомнился надолго.
— Вот увидишь, — говорила я Синявскому, — сейчас припрется с шампанским, с цветами, с. детскими фотографиями. И выяснится, наконец, как он страдал и тосковал все эти годы.
Ничего подобного! Папа (кстати, его звали Дмитрий Андреевич) пришел с двумя маленькими куличиками, внешним видом напоминающими ром-бабу из редакционного буфета. Куличики оказались образцами ведической кухни. Все два часа, что папа провел у нас, он рассказывал о том, как вредно есть мясо и от каких именно болезней спасает ведическая кулинария. Я пребывала в полной растерянности, зато Синявский охотно поддерживал разговор, пару рецептов записал и поклялся с мясом покончить навсегда. С тех пор они регулярно созванивались и обменивались новыми достижениями кулинарной мысли.
Наша совместная с Синявским жизнь (если это, конечно, можно назвать жизнью) длилась до тех пор, пока квартира не понадобилась ее законным владельцам, и нам пришлось (никто не знает, как я ликовала) разъехаться по родителям. Как полагал Синявский, временно. Как надеялась я, навсегда.
Но, даже находясь в изгнании, то есть в квартире у своих родителей, Синявский вел себя как полноправный хозяин меня. Я, например, должна была оказываться дома вовремя, что он в обязательном порядке проверял по телефону; на выходные, когда его родители уезжали на дачу, я должна была переселяться к нему. Каникулы, а впоследствии отпуск, мы тоже должны были проводить вместе. Кроме того, после окончания университета он взял себе в привычку раза три в неделю навещать меня в редакции, чтобы проверить, "все ли в порядке".