Итак, я вскакиваю. И натыкаюсь на кулак Тома. Достаточно крепкий кулак, вынуждающий меня отступить и опереться на ближайший стул. В следующую секунду стул разбивается о голову Тома. Увы, она не менее крепкая, чем кулак. Том шатается, но не падает. Падаю я от соприкосновения моего темени с каким-то твердым предметом — за моей спиной Питер вновь пришел в действие.
Умалчиваю об остальных подробностях, чтобы не возбуждать низменных инстинктов. Я несколько раз пытаюсь подняться с пола, но безуспешно. Эти двое, очевидно, располагают сейчас минимум двадцатью конечностями каждый, ибо куда ни повернусь, везде меня ждет пинок. Кажется, последний из них был самый сильный и угодил мне в голову. Думаю, это было так, хотя точно сказать не могу, поскольку теряю сознание.
Понятия не имею, сколько прошло времени и что было со мной перед тем, как я пришел в себя. Первая мысль: если эта дикая боль — жизнь, едва ли стоит брать на себя труд оживать. Боль неравномерно распределяется по всему телу, но львиная доля ее приходится на голову.
Вторая мысль: в комнате что-то холодно и сильно дует. Проходит немало времени, прежде чем я открываю глаза и вижу, что лежу на тротуаре в темном углу улицы. «Открывать глаз» — было бы более точно сказано, поскольку сейчас я был в состоянии открыть только один глаз из нерасчетливо используемой ранее пары.
Третья мысль самая неприятная. Жизнь всегда подбрасывает самое неприятное к концу, на десерт. Когда, подавляя страшную боль, стискиваю зубы окровавленного рта и привожу в движение руки, чтобы проверить содержимое в кармане, я обнаруживаю, что они пусты.,
Вновь опускаюсь на холодные плиты тротуара, поскольку эти движения полностью исчерпали мои силы и в голове у меня карусель и поскольку последнее открытие подействовало на меня, как удар в печень. В десяти шагах от меня уличная лампа безучастно посылает свои лучи в темноту. Сквозь полуопущенные веки эти лучи кажутся мне в моем зыбком мировосприятии огромными щупальцами отвратительного белого паука, беспощадно тянущимися ко мне, чтобы схватить и уничтожить.
Итак, распростертый на тротуаре, избитый до полусмерти, ограбленный и лишенный какой бы то ни было бумаги, удостоверяющей мою личность, я начинаю новую жизнь на новом месте.
ГЛАВА ВТОРАЯ
— Бедняга, из него сделали котлету, — слышу как сквозь сон над собой мужской голос.
— Клиент созрел для морга, — говорит кто-то другой.
— Нужно убрать его отсюда, Ал, — произносит первый субъект, — Грех оставлять человека на улице.
— Пускай лежит, — отзывается второй. — Ему место в морге.
— Нет, все же нужно его взять, — решает после паузы первый. — Отнесите его вниз и попробуйте подлатать…
— Как скажете, мистер Дрейк, — соглашается второй.
Не знаю, что такое «вниз», но чувствую, что сильные руки поднимают меня, как вязанку дров, и куда-то несут. Разница в данном случае только в том, что дрова не испытывают боли, в то время как я от грубых объятий незнакомца и тряски чувствую, что мне вновь становится как-то очень нехорошо.
Мои дальнейшие переживания представляют собой чередование мрака и света, причем минуты мрака куда желаннее, они несут забвение, минуты же света наполнены обжигающей болью. Очевидно, целебной болью, я чувствую, как кто-то промывает мне раны и перевязывает их, но все равно это боль.
Когда наконец я окончательно прихожу в себя, наступает день. Не знаю, какой именно, но день, потому что сквозь окошечко под потолком в помещение падает сноп света, подобный свету прожектора в темном кинозале. Но помещение, где я лежу, совсем не похоже на кинозал, если не считать полумрака. Это какая-то камера, почти целиком занятая пружинным матрацем, на котором я лежу, и фигурами двух мужчин, склонившихся надо мной.
Эти двое не похожи на лекарей. Более того, с моей — лежачей — точки зрения они имеют вид достаточно устрашающий. Они разного роста, но одинаково плечистые, у них одинаково низкие лбы и мощные челюсти, а две пары маленьких темных глаз смотрят на меня с холодным любопытством.
— Вроде бы выплыл из ваксы, — констатирует высокий, заметив, что я подаю признаки жизни.
— В таком случае самое время его поднять, Ал, — отзывается тот, что пониже. — Иначе слишком растолстеет.
— Пусть толстеет, Боб! — великодушно бросает высокий. — Как бы ни потолстел, у него будет время похудеть.
— Нет, при таком режиме мы его избалуем, — возражает Боб.
Они еще немного спорят, поднять меня или оставить поднагулять жирку, но я слышу их голоса все слабее и слабее, покуда вновь не погружаюсь в забвение и мрак, или, как здесь изъясняются, в ваксу.
Когда вновь прихожу в себя, на улице день, хотя непонятно, какой — тот же самый или следующий. Скорее следующий, потому что я могу уже открыть оба глаза, а боль почти утихла. Я один, и это меня радует. Рядом с матрацем на полу нахожу бутылку молока. Выпив несколько глотков, утоляю одновременно голод и жажду. Затем машинальным жестом курильщика тянусь к карману брошенного на подушку пиджака, но тут вспоминаю неприятную подробность, что не располагаю не только сигаретами, но и паспортом.
«У нас здесь есть посольство», — сказал я не без известной гордости этой предательнице. Совершенно верно. Только для меня посольства не существует. Я должен заботиться о себе сам — насколько могу, как могу и пока могу. А в случае опасности у меня есть один-единственный путь к спасению. Разумеется, если я успею воспользоваться им в решающий момент.
А если и успею, так что? Вернусь домой и скажу: капитулировал Избили меня, и я капитулировал. Украли мой паспорт, и я капитулировал.
Дверь помещения, которая служит мне больничной палатой, пронзительно скрипит. На пороге появляется рослый Ал.
— А, вы соблаговолили открыть глазки? В таком случае, сэр, соблаговолите встать. Если заботитесь о гигиене, можете сполоснуть физиономию над раковиной в коридоре. И поспешите. Шеф вас ждет.
Я пытаюсь встать, и, к своему удивлению, мне это удается, хотя и не без труда. Темный коридор слабо освещен мутной лампочкой, а над раковиной висит треснувшее зеркало, и в этом неуместном предмете роскоши видна моя физиономия. Важно, что мне при этом все же удается опознать себя. Распознаю себя прежде всего по носу, который каким-то чудом почти не пострадал, хотя нос — обычно самое уязвимое место. Остальная часть картины состоит из ссадин и синяков. Тяжелых повреждений, однако, нет.
То же, наверное, можно сказать и о других частях тела, несмотря на ощутимые боли. Раз я могу двигать руками и держаться на ногах, значит, еще поживем. Ободренный этой мыслью, споласкиваю лицо, вытираюсь тряпкой, висящей на гвозде, — и, сопровождаемый Алом, поднимаюсь по бетонной лестнице.
— Продолжайте в том же духе, — говорит он, когда я не решительно останавливаюсь на площадке первого этажа.
Поднимаюсь на второй этаж.
— Стойте здесь! Ждите! — вновь звучит его голос.
Узкий вестибюль, освещенный бронзовой люстрой, всего две двери. Ал приоткрывает одну, просовывает голову внутрь и что-то тихо говорит. Потом распахивает пошире дверь и бросает мне.
— Входите!
Уют просторного помещения, в котором я оказался, не вяжется с убожеством лестницы и вестибюля Тяжелая викторианская мебель, диван и кресла, обитые плюшем табачного цвета, шелковые обои им в тон, огромный персидский ковер и прочее в этом роде. Мое внимание, однако, привлекают не подробности обстановки, а хозяин кабинета, стоящий у мраморного камина, в котором мерцают искусственные угли — скучная пластмассовая подделка, подсвеченная изнутри обыкновенной лампочкой.
Камин служит прекрасным дополнением к стоящему возле него невысокому мужчине или, если хотите, он сам выглядит прекрасным дополнением к камину Его голова пылает жаром: рыжие кудри, с кое-где пробившейся сединой, рыжие взлохмаченные бакенбарды и красное лицо, в середине которого кто-то приклеил небольшой, но не менее красный уголек носа. И на фоне этого знойного пейзажа резко выделяются холодной голубизной небольшие живые глазки, которые испытующе ощупывают меня.