Изменить стиль страницы

И снова земно поклонился, ставя себя ниже Антиохийского иерея.

Вот оно, началося: мрак нисходит. Где ты, инок Филофей, бывалоче вразумивший великого князя Василия, де, соборная русская церковь теперь паче солнца сияет благочестием по всей поднебесной. Кости твои сотряслися, и от мощей исторгнулся по святой Руси изумленный стон.

Едино вздохнул собор в предчувствии беды, и лишь иереи согласно сняли клобуки и трижды поклонились Макарию. А митрополит Павел Крутицкий, никем не спрашиваемый, вдруг высунулся наперед и торопливо возвестил:

– Свет веры во Христе воссиял нам из стран Востока... Никон сурово сдвинул брови, взгляд исподлобья не сулил ничего доброго.

– Отец святой, блаженнейший, владыка кир Макарий, патриарх великого града Божьего Антиохии и стран Каликии, Иверии, Сирии, Аравии и всего Востока! Твоя святость уподобляется Господу Христу, и я подобен Закхею, который, будучи мал ростом и домогаясь увидеть Христа, влез на сикимору. Так и я, грешный, вышел теперь на амвон, чтобы лицезреть твою святость...

Макарий поощрительно склонил голову, не стирая с лица отеческой улыбки, и драгоман нашептал Никоновы похвальбы в мясистое старческое ухо, принакрытое курчавой седеющей шерстью.

– Медоточивы твои уста, великий государь Никон, сладконапевны и велегласны они, – вступил Макарий. – Щедра на милостыньку богомольная Русь, но и ее подточил недуг ересей. Кобыльники притащили к вам заразу, а вы испили ее, как нектар. Но надобно помнити вовек: свет истины притек от нас. В Антиохии, а не в ином каком месте, верующие во Христа впервые были наименованы христианами. Но вы не только евангельские заветы малодушно испроказили, но и давно позабыли соль веры, как крестится от веку Царь-город и святой Афон, Александрия и Синай. Утратили завет апостолов, учеников Господевых, потчевая язычников. Знаменуете себя, как архиереи, двумя персты, и тем впадаете в пагубу тщеславия и гордыни. Вот, де, я – сам Христос! Глядите, каков я! Вот и владыка ваш Никон ослеп от слез, плачучи, что в темени и гресех прозябает отчаявшаяся Русь! Но и я скорблю и стенаю с тобою, православный воитель!

– О, блаженнейший, спосыланный к нам самим Спасителем. Я, немощнейшая чадь, припадаю к твоим стопам, источающим елей, прося подмоги. И ныне пред Золотым Евангелием клянуся: я русский, сын русского, но мои убеждения и вера греческие. Будь моим поводырем, владыка, и веди претыкающегося слепца к вратам Света присно и во веки веков. Паки и паки казни меня своею рукою, прелюбы творящего, в науку мне и всем православным богомольникам, хотящим слышать ваше святое слово. И крепкой клятвой клянуся смертно стояти за истинную веру...

– Благословляю, чтобы заблудившиеся прозрели, отчаявшиеся воспряли духом, кривоверы соступили с тропы безумных логофетов! – Макарий простер руку и как бы всех разом принакрыл и обласкал пухлой дланью, унизанной перстнями. Сиянье полиелея отразилось от перстов мерцающими копьями. И от этих слепящих рапид, казалось, прободающих сквозь, соборяне призатенили глаза и впали как бы в обморок. Такая вдруг установилась тишина. И даже соборные нищие, что от холода жались к притвору, перестали гнусавить милостыньку Христа ради. И многие из прихожан тут заплакали, искренне кляня себя за пороки, другие же, глядя на оплывшее лицо наезжего владыки, что явно любит есть-пить, подумали, усомнясь: «Слепец слепца ведет в яму. У самих вера давно испроказилась махметовой прелестью безбожных агарян, зато нас собрались вдруг излечивати. Ну что мы за жалкий такой и смиренной народишко, воистину овечье стадо, что всяк, кому не лень только, садятся нам на голову, едут издалека нас поучати и наставлять и исповедовать». И те, кто не приклякивал гостью, у кого не отсырели очи, вдруг с особой пристрастностью огляделись вокруг и пообиделись за тех, кто с готовностью отворил родники слез. И меж прихожанами впервые опустилась невидимая решетка.

И снова Никон покорливо отступил пред антиохийским святителем, глядя с некой грустью и почтением и дальней завистью на его пригорблые жирноватые плечи, на донце шелковой, раструбом, камилавки и широкие белоснежные воскрылья, полотнищами опадающие к спине. И решил Никон, болезненно чуя, как Филаретова вязаная скуфейка тесно перетянула ему лоб, что даже самая неприметная утраченная малость изымает из православной веры ее всеобнимающую красоту. Ну какой же мы всамделе третий Рим, да и станем ли когда воистину вселенской церковью, ежели так разнимся не токмо в заветах, но и в обрядах, и в обличье?

...Сам Макарий Антиохийский напутствовал, чтобы мы решительно возвернулись в истинное лоно греческой церкви. И время ли далее-то отступать, когда вся христианская паства с мольбою смотрит на нас? И царь-государь того же хочет. Так какого же особого слова еще поджидать?

Никон вступил на аналой, потрогал кожаные крышки нового служебника, переведенного Арсением греком и разосланного ныне по всем приходам Москвы. Он трудно поискал первых, самых решительных слов и сказал мягко, но с неколебимой верою в правоту:

– Чады мои, дети мои духовные... Царь вавилонский Навходоносор похвастал однажды, загордясь собою, де, я Бог. И Вавилон рассыпался, аки песок в пустыне. И развеяло его по ветру, и в том месте завелись змеи, и та отрава растеклася по всей земле. Нельзя единому двоиться, даже мысленно, ибо всякое царствие, разделенное в себе, не устоит: грех нестираемый переманывать славу небесную на мертвую плоть. А мы-то о чем помыслили, отплывя от Царя-града, перехвативши от верных правило церковного корабля? А решили сразу, что и ветры нам нипочем. Де, сами с усами, такие похвалебщики. Мы – третий Рим! Мы – крепость пра-вос-ла-вия-я. А сами заскорбели во гресех и лик Божественный утратили. Помните, чада милые, неразумные! Есть одна лишь Святая София, откуда Божьим промыслом притек на Русь свет евангельского знания, раскрывшего наши дремотные языческие вежды, и другой не бывать вовеки. И спосыланный со стран Востока кир Макарий напомнил, что заплутали мы, паки и паки пособляем сатане. Знайте же, маловеры, и кривоверы, и слабые сердцем, сбитые с толку утробой ненасытною, впитавшие искус иосифлян! Кто хочет стяжати славу земную, забывши о душе, тот первым предстанет на судилище пред Господом нашим, ибо позабыл в суете сует, что вся слава земная не стоит и одной минуты грядущей райской жизни. И ввергнут будет в огненную дебрь. О чем возомнили вы, одевшие чуже платье, взявшие за пример богомерзкую геометрию, еллинские книги и роскошь, потрафляя чреву во всякой прихоти; вы потаковщики латинам и иудеям? Верно, подумали, что вас минуют весы, на которых до малой гривенки измерят ваши грехи и добродетели? Вы, отступники, и образ-то Господен позабыли, поклоняясь чужим доскам, изгнали от себя печалующий о вас, тончавый лик Царицы Небесной. С польских земель привезли франкские иконы и похваляетесь ими, как драгим камением. Что сталось с вами? каким чарам и кобям предались, малодушные, в неурочный час, когда немотствовала душа ваша? О горе, горе нам! – Никон всплеснул руками, и прихожане заоглядывались, отыскивая промеж себя прокаженных, отмеченных немилостью патриарха. Не зря же последнюю неделю бегали бирючи по престольной, стаскивая чужебесные иконы в патриаршью ризницу. И взгляд истовых богомольников вдруг стал подозрительным, немилостивым, и даже близкие по родству иль кумовству, гоститвами и домами отвели друг от друга смущенные и беспомощные взоры, чтобы не быть уличенными во грехе. Никон дал знать рукою, и архидьякон Григорий, зоревея упругим возбужденным лицом, вынес из малой алтарной образ Богородицы умиленной с младенцем.

Никон вскинул доску над головою. Богородица была, как живая, срисованная с московской боярыни, червлена да сурмлена, с брусничной спелости щеками и обволакивающим таусиным взглядом. Ножки же и ручки младенца все в перевязках, головенка покрыта витыми кудерьками. И тут куда только делась умильная кротость патриаршьего взора и раскатистая, густая сладость слов, выбивающих чистосердечную слезу из самой мерклой, иссохлой груди. Патриарх взъярился, потрясая иконою, чтобы криком подавить в себе самое малое сомнение и всякую уступку нечестивцам, чтобы не открылась к жалости душа.