Изменить стиль страницы

Сначала попадаешь в дом ребенка, там ты так мал, что в памяти ничего не остается, но из своего личного дела я знаю, что побывал в двух таких домах.

Потом оказываешься в детском доме; мы оба с Хумлумом были в домах, находившихся в ведении Общины диаконис, я был в детском доме на Петер Бангс Вай, между футбольными площадками и церковью Флинтхольм, Хумлум был в Эсбьерге. Казалось бы, должен был помнить так много с тех пор, но помнишь только чтение вслух и наказание за то, что оскверняешь свой рот ругательствами: управляющая, сестра Рагна, засовывала твою голову в унитаз, предварительно воспользовавшись им.

Следовало бы помнить больше. Но в памяти сохранилось только это.

В детском доме тебя держали как можно дольше; только если решали, что больше тебе здесь уже никак нельзя оставаться, тебя переводили. Оттуда можно было попасть в заведение только одного типа – в распределительный центр под наблюдение на какое-то время. Я оказался в Брогорсвенге, в районе Гентофте, это было в 1966 году, я совершенно не помню, почему именно там,- знаю, что управляющая, сестра Рагна, в моем деле написала: «Несговорчивый, отказывается надевать брюки гольф».

Так там написано, но вспомнить самому что-нибудь невозможно.

Однажды я показал эту запись Хумлуму. Это было зимой, ночью, мы сидели в туалете, прислонившись к батарее.

– Я хорошо их помню,- сказал он,- брюки гольф и высокие клетчатые чулки, остальные в школе носили высокие сапоги и исландские свитера. Ничего другого не было, это было словно кожа, и в конце концов хотелось сорвать ее, сорвать свою кожу, правда?

Он ничего не сказал о том, отказывался ли он сам носить их.

Начиная с распределительного центра все шло хуже, так как ты становился старше и возрастал выбор мест, куда тебя могли отправить. Я попал в школу-интернат для детей, которые по развитию были ниже среднего уровня, а оттуда в Нёдебогорд – дом для детей с психическими отклонениями.

Это случилось в 1967 году, мне было, наверное, 10 лет. К этому времени у меня уже были разные правонарушения, в основном бродячий образ жизни, взломы и другие вещи, о которых я не хочу говорить, и случаи нападений.

В это время появилась возможность посмотреть кое-какие записи в своем личном деле – это было в русле новых педагогических течений; мне показал его представитель управления. Там так все прямо и было написано: «проблемы в поведении и общении», «неумение приспособиться к школе», «воспитательные проблемы», «асоциальный», «склонность к бродячему образу жизни».

– Что делать,- сказал он,- поедешь в Нёдебогорд, пока не освободится место в исправительном доме в Ютландии.

«Исправительный дом» – это было неофициальное название, однако неофициальное название не оставляло никаких сомнений в том, что это такое. Это были интернаты и школы для трудных детей, где персонал правил твердой рукой и где был накоплен опыт работы с совсем юными правонарушителями, к тому же имелись все необходимые для этого условия. Когда я пробыл два месяца в Нёдебогорде, освободилось место в интернате Химмельбьергхус, и меня перевели туда. Мы с Хумлумом несколько раз говорили о том, как бы все было, если бы его перевели вместе со мной и мы встретились бы в Химмельбьергхус, а не в «Сухой корке» год спустя.

Однако этого не произошло, поскольку он за два года до этого перестал разговаривать.

Про меня они всегда говорили, что я не умственно отсталый. Никто не мог предположить, что у меня могут быть большие способности к учебе, но и сказать с уверенностью, что я слабоумный, никто не мог. В отношении Хумлума у них, очевидно, не было полной ясности, к тому же в какой-то момент он перестал разговаривать, полтора года он ничего не говорил, ни слова.

Он никогда не был особенно разговорчивым, потом он тоже говорил не очень много, он так и не объяснил мне, почему перестал говорить, а просто сказал, что у него стал болеть рот.

При взгляде на него не возникало сомнений, что это правда. Ему действительно было больно много говорить. В какой-то момент он вообще замолчал.

Они послали его сначала в колонию-распределитель, а затем в Копенгаген, где находились детские психологические клиники. Там он сначала попал в детскую клинику на Лэсёгаде, в дневной стационар, где собирали самые сложные случаи и где его зачислили в «категорию 3».

Интернатский ребенок мог попасть в одну из четырех категорий – других вариантов не было. Можно было оказаться «средних способностей» – это была категория 1 – или «умственно отсталым» – категория 2; и первая и вторая категории могли сочетаться или не сочетаться с «общими проблемами адаптации». А можно было оказаться в категории 3, как Хумлум, это называлось «трудновоспитуемый с невротическими или другими болезненными расстройствами»; категория 4 означала «дебильный, или ниже границы слабоумия».

3 – это было очень опасно. Если в исправительном доме или в интернате для детей с психическими расстройствами определяли, что ребенок с трудом дотягивает до третьей категории, для него оставалась только одна возможность – учреждение для слабоумных. Самое последнее в системе опеки над слабоумными было карантинное заключение в закрытом отделении, где привязывали к кровати и делали по три укола в день.

И все-таки Хумлум добровольно пошел на это и стал категорией 3. Он рассказывал мне, что это было хорошее время: они обследовали его по понедельникам и средам, в остальное время не трогали, в школу он ходил только два раза в неделю, кормили хорошо, после обеда давали что-нибудь сладкое, а если он просил – еще и добавку.

Я точно не понял, сколько это продолжалось,- по меньшей мере года полтора, он попал в детскую психологическую амбулаторию организации «Спаси ребенка», а под конец оказался в детской психологической клинике Копенгагенского университета. Там они стали проверять его, чтобы определить, не перешел ли он в категорию дебилов, то есть в четвертую, и тут он испугался и снова заговорил. Тогда его рекомендовали перевести в распределитель для слабоумных детей Сентралмишон на улице Герсонсвай в Хеллерупе. Чтобы не попасть туда, он сделал все от него зависящее, и обнаружилось, что у него есть способности к учебе, так что вместо распределителя для слабоумных его отправили в воспитательный дом для тестирования.

– Мне надо было здорово постараться,- сказал он.

Он прошел тестирование, и его приняли – за год до меня.

Пребывая в молчании такое долгое время, он научился погружаться в себя. Он рассказывал мне, что это был единственный период в его жизни, когда он крепко спал по ночам, весь мир изменился. Время, сказал он, оно начало течь, как бывает, когда погружаешься в себя.

Именно он впервые предположил, что должен быть какой-то план. В каком-то смысле все интернаты были одинаковы. В некоторых ты был под охраной, в некоторых были одни мастерские, а в других – другие. Однако ощущение было тем же самым. Все они были как будто пронизаны жестким, очень жестким временем.

Это и сам я раньше замечал, но не мог высказать. Пока Хумлум не сказал.

– Должен быть какой-то план, – сказал он, – иначе почему так важно быть точным, как ты думаешь?

Я просто слушал, мне нечего было сказать.

– Когда погружаешься в себя,- сказал он,- или если на долгое время перестаешь говорить, то что-то происходит: время становится другим, оно исчезает и возвращается только тогда, когда снова заговоришь.

После того как он это произнес, прошло три года, прежде чем снова зашла речь о времени. Это случилось, когда Катарина в лаборатории сказала, что мы должны его исследовать.

К тому времени прошел уже год после того, как Биль подал нам знак, раскрыв план помощи условно пригодным.