Изменить стиль страницы

– Я хочу, чтобы меня усыновили, - сказал я. Она молчала.

– Тебе четырнадцать лет,- наконец сказала она.

Если детей-сирот не усыновят, пока они находятся в младенческом возрасте, потому что они слишком уродливы, или кажется, что у ник повреждение головного мозга, или по другим причинам, то потом с ними не говорят об усыновлении. А сам ребенок об этом никогда не заговаривает.

На самом деле каждый из нас боялся попасть в семью. Мы знали, что не годимся для этого.

И все-таки я уже встретил Августа и Катарину. Я бы никогда не смог объяснить это Йоханне Буль. Но если ты хотя бы однажды почувствовал, что кто-то тебя любит, ты уже больше не пропадешь.

– Я очень хочу,- настаивал я.- Как это можно сделать?

– Это делается через «Материнскую помощь»,- ответила она,- у них есть отделение, занимающееся усыновлением в Копенгагене. После представления комиссии совместно с Управлением по делам детей и молодежи и самой «Материнской помощью» проводится обследование ребенка, изучение всего, что касается биологических родителей и приемных. В таком случае, как у тебя, то есть когда могут возникнуть сомнения в психическом здоровье ребенка, тебе надо пройти обследование врача-специалиста, а также получить заключение из Генетико-биологического института, чтобы проверить, имеется ли у тебя предрасположенность к передающимся по наследству болезням, все это изложено в инструкции номер двести шестьдесят два от тысяча девятьсот шестидесятого года. Не говоря уже о том, что трудно найти кого-нибудь, кто бы захотел тебя взять. «Материнская помощь» раз в неделю проводит конференции, в которых принимают участие психиатр, психолог, педиатр, юрист и социальный работник. К тому же они захотят получить заключения из тех учреждений, в которые ты был помещен. Особое значение будет иметь характеристика из последнего места – частной школы Биля. Так что, может быть, стоит забыть об этой идее.

Из Сандбьерггорда позвонить было нельзя, некоторые из заключенных попали сюда за участие в изнасиловании и истязаниях маленьких девочек. После того как их посадили, они продолжали звонить домой девочкам, и тогда все телефоны были отключены, теперь можно было звонить только из кабины, которую специально для этого открывали, и при этом охранник прослушивал разговор.

Я позвонил в школу Биля, трубку взяла секретарша. Когда я представился, она замерла.

Я извинился, что звоню, но в моей комнате остались кое-какие вещи, которые я не забрал с собой,- они мне очень нужны. Она сказала, что мне их вышлют. Да, сказал я, но мне бы еще хотелось кое-что рассказать о случившемся, – нельзя ли прислать кого-нибудь из ответственных преподавателей?

Приехал Фредхой. Он поставил свой «лендровер» во дворе – никто ему вслед не кричал.

В комнате для посещений он был очень немногословен – я для него уже перестал существовать.

Пока я сидел в изоляции, мне выдали мою собственную одежду: две пары брюк, две фланелевые рубашки, белье, носки, один свитер и плащ. То, что привез Фредхой, было личным имуществом, лежавшим в моем шкафу: тапочки, спортивные тапочки, спортивная форма, портфель и пенал. Я не нашел среди вещей нескольких комиксов и мячика для игры в настольный теннис «Стига», но ничего об этом не сказал; должно быть, все это, включая и содержимое пенала, в котором теперь ничего не было, украли на следующий день после того, как меня увезли. Я ничего не сказал и о том, что портфель был вспорот. Кто бы там это ни сделал, они попытались починить его, хотя и очень неуклюже, так что я ничего не сказал.

Кроме этого, Фредхой привез мне три книги, это были единственные книги, которые ученик сам должен был покупать, и поэтому они были его собственностью; мне их в свое время оплатило социальное управление, которое приобрело их в букинисте, это были «Биология для общеобразовательных школ», «Маленькая флора» и «Песенник для высших народных школ».

Так много раз, что даже и не припомнить сколько, Фредхой вызывал меня к доске. Или же я сидел на его уроке, слушая, как он читает о великих преступниках. Я был на том уроке, когда Анне-Дорте Фельдслев нашла Акселя в ящике для карт. И все же сейчас он едва удостоил меня взглядом.

Это не было равнодушием. Это была неприязнь.

– Я хочу, чтобы меня усыновили,- сказал я.- Я не могу оставаться здесь, я сойду с ума. Не мог бы я получить заключение школы о том, что могу жить в семье?

Он открыл дверь, вошел охранник, который расписался за меня на бланке в получении одежды и книг,- под опекой нельзя было расписываться самому, если тебе еще не исполнилось шестнадцати лет. Только когда он вышел и закрыл за собой дверь, Фредхой ответил мне.

– Никто не думает, что у тебя плохой характер,- сказал он.- Никто не желает иного, как только увидеть, что ты выправляешься. В школе это обсуждали. Существует единое мнение, которое разделяет и твой опекун, и Совет по делам детей и молодежи, и полиция, что лучше этого места для тебя нет.

Это было так замечательно сказано. Как будто он сам не имеет к этому никакого отношения, ему просто поручили сообщить мне это решение.

– Лично я тебя хорошо понимаю,- заметил он,- но после того, что случилось, думаю, вряд ли нам удастся уговорить какого-нибудь человека в школе дать тебе рекомендацию, чтобы ты мог уехать отсюда.

Я подождал наступления ночи, днем нигде нельзя было остаться одному. Спали мы в трехместных комнатах; когда мои соседи заснули, я пошел в туалет.

Туалеты были такие же, как и в школе «Сухая корка», здесь была батарея, и всю ночь горел свет. Дверь запереть было нельзя, но повсюду была тишина.

Я разрезал корешок песенника, в мастерской я взял новое лезвие для ножа «стэнли», даже с его помощью дело шло медленно, видно было, что том был сделан, чтобы прослужить десять, а то и все двадцать лет, на первой странице прежние владельцы написали свои имена и даты – первой был I960 год. Внутри, у сшитых листов с псалмами, были спрятаны бумаги, которые я давным-давно достал из запертого ящика Биля, они по-прежнему были там – в целости и сохранности.

На следующую ночь я написал письмо своему опекуну, на это ушло полночи, я подробно написал о том, что мне необходимо выйти отсюда, хотя бы на несколько часов как-нибудь днем, чтобы увидеть, где похоронен Август,- можно ли это устроить?

Ответа я не получил. Когда прошла неделя, я позвонил ей в кабинет, уже по ее голосу было ясно, что это исключено.

– Он похоронен в общей могиле на кладбище Биспебьерг,- сказала она,- так решили родственники, там нечего смотреть.

– И все-таки мне это надо,- настаивал я.

Охранник разглядывал меня, разрешение на выход давали очень редко, и только при согласии опекуна и учреждения и в сопровождении охранника.

– Ты совсем не понимаешь, в каком ты положении,- сказала она.- Самое раннее через полгода.

На следующий день я отправил ей еще одно письмо, я спрашивал ее: не может ли она снять три фотокопии с того листка, который я ей посылаю, тогда я ей буду всю жизнь благодарен, и не могла бы она послать мне их назад в конверте Совета по вопросам охраны детства?

Письмо от нее пришло два дня спустя, может быть, она хотела хоть что-то сделать, раз уж не смогла помочь мне получить разрешение на выход, думаю, что так; этой мелкой услугой она как бы просила прощения.

Все личные письма вскрывались и проверялись перед выдачей на предмет наличия наркотиков, но поскольку она послала официальный конверт, мне его выдали невскрытым.

На следующий вечер я ненадолго ушел из интерната.

Была пятница, в Сандбьерггорде устроили праздник, играл оркестр, пригласили исправительное учреждение для девочек из Раунсборга. Приехали пятнадцать девочек и с ними двадцать женщин-педагогов и ассистентов, впервые за всю историю интерната сюда приехали девочки – все в результате новых веяний в педагогике.