Изменить стиль страницы

Гребцы примчали меня обратно. Я вгляделся в темную толпу людей.

— Господа, имейте в виду, — сказал я. — Имейте в виду, что вас всего двести человек. Понимаете, двести.

И я повел людей к молу, где был ошвартован "Пылкий".

— Здорово, Дроздовцы! — раздался из темноты звенящий голос Кутепова. В его голосе был необыкновенно сильный, горячий блеск, как и в его татарских глазах. Был в его голосе ободряющий звук, точно звон светлого меча. Все дружно ответили. Погрузка началась; люди быстро шли один за другим по сходням: миноносец все глубже уходил в воду. Кутепов покрякивал, по своей привычке крепко покашливал, но молчал.

— Полковник Туркул! — резко окликнул меня кто-то из темноты. Я узнал желчный голос начальника штаба генерала Достовалова, который позже изменил нам и перекинулся к красным.

— Сколько вы грузите?

— Двести.

— Какие там двести?! Миноносец уже в воде. Разгрузить!

— Я разгружать не буду.

— Приказываю вам.

— Вы не имеете права приказывать мне. Я гружусь по приказанию командира корпуса. Извольте сами разгружаться, если угодно.

— Прекратить спор! — гортанно крикнул нам генерал Кутепов.

На «Пылком» тем временем вовсю работали фонарями сигнальщики. Сигналы наконец принял французский броненосец "Вальдек Руссо". Французы ответили, что могут взять людей и высыпают за ними катер.

К «Пылкому» подошли еще люди 3-го полка. Катер за катером я тогда всех их загнал на "Вальдек Руссо". Генерал Кутепов смотрел молча, только покашливал. Когда на катер прыгнул последний дроздовский стрелок, я подошел к Кутепову:

— Разрешите идти, ваше превосходительство?..

Кутепов крякнул, быстро расправил короткие черные усы:

— Полковник Туркул!

— Я, ваше превосходительство.

— Хороши же у вас двести человек!

Я молча отдал честь, глядя на моего генерала. Достовалов проворчал что-то рассерженно. Кутепов круто повернулся к нему, и вдруг звенящий голос, который знала вся армия, обрушился на Достовалова медной бурей:

— Потрудитесь не делать никаких замечаний командиру офицерского полка!

На рассвете я вернулся на «Екатеринодар». Конечно, я не знаю всего об этом отходе и об этой глухонемой новороссийской эвакуации: я был занят своим делом и только позже слышал о том, как некоторые части не догрузились и ушли вдоль берега на Сочи, неведомо куда; как по веревке пришлось поднимать на транспорт чью-то пулеметную роту; как оставшиеся люди сбились на молу у цементного завода и молили взять их, протягивая в темноту руки.

На «Екатеринодар» меня опустили сверху в тесноту, как и наших красноармейцев. Я приказал трогаться. Транспорт, скрипя и стеная, стал отваливать. От палубы до трюма все забито людьми, стоят плечом к плечу. На верхней палубе мне досталась шлюпка. Я привязал себя канатом к скамье и накрылся с головой шинелью.

"Екатеринодар" идет. Море серое, туманное. Шумит ровный ветер. Светает. Я свернулся под шинелью, и мне все кажется, что надо что-то вспомнить. И вот — как странно — мне вспомнилось что-то классическое, что-то об отступлении "Десяти тысяч" Ксенофонта.

На рассвете "Император Индии" и "Вальдек Руссо" загремели холодно и пустынно по Новороссийску из дальнобойных. Мы уходим… А над всеми нами, на верхней палубе, у капитанского мостика высятся два грузных оцинкованных гроба: Дроздовского и Туцевича. Там стоят часовые. Тела наших вождей уходят вместе с нами. Оба гроба от утреннего пара потускнели и в соленых брызгах.

Утро. Уже маячит крымский берег. Колхида. Зеленое море и медная рябь наших загорелых лиц на корабле. В безветренный день мы подошли к белой Феодосии. Полк начал сгружаться. На пристани все, кто был в полку, — бойцы, командиры, батюшка, раненые, сестры милосердия, кашевары, офицерские жены, прямо сказать, понеслись со всех ног по уборным. Любопытно, что в очереди с терпением стояла, уныло свесивши одно ухо, и моя Пальма, тигровый бульдог: все стоят — и она.

Здесь же, на пристани, среди серых мешков и шинелей, пулеметов и винтовок, составленных в козлы, полк полег вповалку на отдых, расправить, наконец, руки, вытянуть ноги.

К вечеру подошел обширный транспорт «Кронштадт». 1-й и 2-й полки, уже отдохнув и здорово пообедав, стали грузиться снова. Места на транспорте было довольно всем, для нас нашлись и каюты. Полки взяли на караул, оркестры торжественно заиграли похоронные марши: мы перенесли на «Кронштадт» гробы Дроздовского и Туцевича.

В легком весеннем сумраке, когда была разлита в воздухе мягкая синева, «Кронштадт» бесшумно пошел на Севастополь. На палубе огни папирос, отдыхающий говор и пение, всюду пение.

В Севастополь мы пришли к вечеру. Квартирьеры мне доложили:

— Господин полковник, офицерства по городу шляется до пропасти…

Я выгрузил офицерскую роту и приказал занять все входы и выходы Морского сада, где было особенно много гуляющих. В тот вечер мы учинили в Севастополе внезапную и поголовную мобилизацию всех беспризорных господ офицеров. А на другой день несколько офицеров так же заняли все входы и выходы редакции одного местного радикального листка. Они вежливо предложили господину редактору назвать имя того сотрудника, который изо дня в день, при полном попустительстве генерала Слащева, травил в листке "цветные войска", как называли старейшие добровольческие части за их цветные формы.

Поздно вечером меня вызвал комендант города:

— Возмутительный случай. Ваши офицеры перепороли всю редакцию.

— Не допускаю и мысли, чтобы мои. Заметили их форму?

— Разумеется.

— Какие погоны?

— Как — какие? Общеармейские, золотые.

— При чем же тогда тут мои: у дроздовцев малиновые.

Так никто и не узнал, какие офицеры расправились с редакцией радикального листка, сотрудники которого перекинулись позже к большевикам.

В Севастополе я должен был расстрелять двух дроздовцев. За грабеж. Два бойца 6-й роты, хорошие солдаты, сперли у одной дамы, надо думать на выпивку, золотые часики с цепочкой и медальон, необыкновенно дорогой ей по воспоминаниям. Они едва успели выпрыгнуть в окно, и дама твердо заявила, что узнает их в лицо. Кража случилась в районе, где квартировала 6-я рота. Тогда я выстроил всю роту в ружье у штаба полка. Дама, насколько помню, она была вдовой морского офицера, изящная, седая, в трауре, пошла вдоль фронта, заглядывая в лица солдат.

— Вот этот, — сказала она, — и этот.

Оба по команде вышли из рядов. Они были бледны как смерть.

— Виноват, мой грех, — сказал один из них глухо и потупился.

Военно-полевой суд приговорил обоих к расстрелу. Я помню, как рыдала седая дама, как рвала в клочья свою черную вуаль, умоляя пощадить «солдатиков». Поздно. Военный суд есть суд, а солдатский долг выше самой смерти. Бойцов расстреляли.

В самое Благовещенье, 25 марта, на Нахимовской площади был блестящий парад. Командовал парадом генерал Витковский. Генерал Врангель принимал парад наш и корниловцев. Привели свои славные полки Харжевский, Манштейн и я. Однорукий Манштейн догнал на миноносце части 3-го полка, шедшие в Туапсе на транспорте «Николай», успел подобрать тех, кто шел по берегу, и вернулся в Севастополь. Ловко и молодо шли наши лихие стрелки, южное солнце ярко освещало колыхающиеся малиновые фуражки, блистало на медных трубах оркестров, на штыках.

А в ветреную ночь после парада мы тайно погребли Дроздовского и Туцевича. Только пять ближайших соратников опускали их гробы в глубокую сухую могилу. Тогда мы не думали задерживаться в Крыму и опасались, что красные надругаются над усопшими. Их похоронили втайне, опустив их гробы на веревках в могилу при тусклом свете фонаря.

Только эти пять человек во всей Белой армии знают место упокоения двух наших вождей. План их могилы хранится в надежных руках.

Так окончился Новороссийск и начался Крым.