Изменить стиль страницы

«Володя, вставай», – вдруг слышу издалека, совсем из другого мира мамин голос. Я с трудом раздираю слипшиеся веки, и вдруг вижу склоненное осунувшееся мамино лицо с резкими от бессонницы скулами, провалившиеся черные обочья, розовые нити в глазах, пониклые поблекшие губы. Но я сразу взбадриваюсь, будто и не спал, надергиваю кацавейку, перешитую из маминой пальтюхи, и мы ночной безлюдной улицей под шуршащими небесными сполохами хрустящими от мороза мостками спешим домой, в эти минуты особенно близкие друг другу. Я пусть и маленький, но уже мужичок, мамин охранитель и помощник.

* * *

Но утром, кисловатым запахом опары, не опахнуло мой нюх, значит мама не затворила тесто, как вернулась с почты, и, пожалуй, впервые не отпробовать мне в день рождения не только горячего пирожка с тяпаными жареными волнушками, воложного колобка иль нарезного пшеничного калачика, но даже простой дижинной шаньги, когда на сканую тонкую житнюю корочку наливается жидко разведенная на сметане ячменная мука. Как вкусно макать дижинную хрустящую шанежку в растопленный шипящий маргарин. Только вспомню, так слюнки и потекут.

В комнате пресный тяжелый воздух, в углах изморось; печь ещё не протоплена, а на воле садит мороз, не отмякший с ночи; окна в алых прожилках, в хрустальных искрящихся цветах, в порошках вода принакрылась ледком, с подоконника свисают тонкие сосульки. Я вскакиваю, обжигаясь подошвами о студеный, будто железный, пол, шлепаю к запечку, где сохнут «катанци». Мама спит, отвернувшись к стене, постанывает и вздрагивает, голова плотно укутана зеленым шерстяным платом и похожа на капустный кочан, выглядывает лишь один нос. Значит, маме нынче плохо, «досадят» нервы, от них эта боль в висках, шум в ушах и зуд по спине. Я покусал вечорошных холодных картох с солью и поспешил в школу. Дорогой думаю с надеждой: «Ничего, мама отоспится, придет в себя, а там и руки сами дело отыщут и квашонку направят». (Вот вспоминаю сейчас тот далекий день, а школы нет в уме, вроде бы и не посещал классы; знать, какой-то важный, ответственный за учебу нервенный узелок в голове отмер, не развившись.)

Днем на воле отмякло, солнце в царственной желтоватой коруне и в белесых пролысинах; наливные снега, слегка пригрубые после вьюги, ещё не спеклись до наста и слепили глаза праздничной белизною. Синие леса вставали уступами в небо, за ними лежала чужая таинственная земля, но туда меня не тянуло. Вокруг городка с самого детства было столько «неохиченного» мною, не обойденного ногами, не осмысленного праздным умом пространства, что его, казалось, не освоить и за всю долгую жизнь. О чем ещё мечтать, куда стремиться от родимого порога, если вокруг столько воли! Ещё издали я приметил, как со своего подворья, косо припадая на одну ногу, неловко вылез с чунками старый охотник Яков Малыгин и, нагнувшись, стал прилаживать к валенкам лыжи. Я невольно скинулся взглядом за поля и пустошки к Плоскому болоту, где стояли мои силья на куроптей; их наверняка забило пургою, и петли не работают. А в такую добрую погоду птица наверняка будет жировать, летать да побегивать.

Я не скажу, чтобы мне особенно поваживало в этой охоте, хотя куроптя в марте прилетало с Малоземельской тундры так много, что за птичьими стаями небо скрывалось. Сосед наш, старик Малыгин, истинный поморец, родом с Семжи, худоликий, с бородой в два хвоста, в оленной шапке с длинными ушами брал с собою на путик санки-чунки, куда и укладывал нехитрый охотничий скарб: деревянную лопатку с длинным череном, чтобы разгребать снег, пестерь для дичины, топор, силья, дробовку. Едва переставляет ноги пригорблый старик-молчун на широких тесаных из березы лыжах-кундах, подбитых лосиными камусами, помогая себе посошком, чтобы не завалиться; на плечах легкая из оленьих шкур малица, борода с проседью выпростана на грудь, глаза слезящиеся уже, остывшие, не замечают ничего на стороне, ибо взгляд воткнут в подугорье в сторону реки Мезени, на широкую заснеженную бережину, в заиневелые облака ивняков, где в кулижках меж кустьев и стоят его петли. Сильев заряжено много, больше сотни, враз, пожалуй, и не обойдешь: пока-то управишься, вынешь куроптей из удавки, заново направишь ловушки, разгребешь снег от вичяных стенок, от которых и кормится тундровая сполошливая курица. Уже в сумерках притянет домой часть богатой добычи, насколько хватит стариковских сил. Остальной улов, чтобы не потравили горностаи и мыши, не растащили лисы, охотник привяжет повыше к дереву до следующего дня. Я с пристрасткой проводил старика взглядом. Всё в его справе покоряло меня и вызывало мальчишескую зависть. Охотник заметил меня и слегка кивнул, натягивая просторные вязаные вареги.

У меня же навыки к охоте пока слабые. Хотя и довольно скоро научился скать силья из конского волоса на голом колене, при этом нога багрово вспухала, как подушка. На колхозной конюшне воровски настригали с грив и хвостов неровных посекшихся прядей, но петли получались маломерные, незавидные; тогда приловчились плести из катушечных ниток десятого номера, но силья выходили слабые, без необходимой жесткости, их часто загибало иль закручивало ветром, запурхивало даже легкой курёвой. Опять же, снуя меж вичяных стенок, тундровая курочка легко сбивала сило в воротцах, и это более всего досадило мое сердце.

С верхнего конца от въездных ворот протрусила пегая кобыленка. Сани-розвальни закидывало на раскатах. Долговязый мужик в нагольном полушубке, в белых бурках и пыжиковой шапке сидел, полуобвалясь, в передке на клоке сена, лошаденка длинным хвостом опахивала седока по голове. Я сначала подумал, что хорошо бы пустить этот хвост на силья, отсадив его ножницами по самому кострецу. У седока было сонное красное лицо, настеганное дорожным ветерком, хорошо выскобленные отвислые щеки, от ярого солнца иль от дорожной тряски, но вернее всего от хмельной браги, выпуклые сизые глаза были почти незрячими и застелены блажью. Лошадка едва семенила по своей воле, вожжи были отпущены. Порою грудь ездока выворачивал мокрый, изнутри, простудный кашель. Я удивился, узнав дядю Глеба, мужа маминой сестры. И он, наверное, заметил меня, потому что вяло, запоздало махнул рукою. Я хотел было прискочить на наклесток (обвод) саней, от пьяноватого дяди (во хмелю мужики особенно щедры) могла перепасть сигаретка иль «северинка», а может и «беломоринка, коли в углу рта приклеился мокрый зажеванный окурок. Я даже шагнул вослед, но вовремя одумался: солнце уже помрачалось, его слегка приобвеяло серым туском, значит скоро засумерничает, а если я уже навострил лыжи на охоту, то отвлекаться некогда. С другой стороны, узнав, что у меня нынче день рождения, дядя Глеб (его мы звали дядя Хлеб) мог осчастливить рублевкой на конфеты иль дать „рыбий хвост“ на ужну и даже заявиться вечером с тетей Анисой в гости.

Они жили где-то на недосягаемом краю света, где много зверя-песца, лисицы и волка, куропотей и рыбы нельмы, муксуна, гольца, пеляди, сига (от одного перечисления рот наполняется слюнкой), где стоят чумы и бродят олени, может в Амдерме иль Каратаихе, куда лихие мезенские мужики, махнув рукою на постылое житье, нет-нет да и кидались за нажитком, как в омут головою. Иные, правда, возвращались заматерелые, с широкими повадками, в шевиотовых костюмах, с деньгами и рассказами о необычной жизни на диких северах, где нет начальственной руки, но «реки полные вина». Вот этот спирт, наверное, и сбил дядю спанталыки. Про него я краем уха слыхал от матери, что дядюшка где-то проторговался, немного посидел, а всему причина вино, что губит даже самого доброго мужика, и, дескать, зря тетя Аниса выскочила за пьяницу. К мужикам, любящим наступить на пробку, мама относилась всегда излишне сурово, как староверка, иль теща-костериха, окрикивала, бранила и оговаривала, поджимая сухие губы, словно бы видела перед собою великого грешника, при этом глаза её застилало тоскою, ибо сама навряд ли оприходовала стопку, если слить в граненый стакашек всю выпитую за долгую жизнь водку. И вот дядя Глеб нежданно накатил с верховьев, – наверное гостился у заозерской родни, – на гнедухе, в овчинной шубе с курчавым воротом, пыжиковой шапке и белых, с начесом, бурках. Ого-го! Писаный красавец, так в Мезени одевается только высокое начальство, человека два-три, кому «ватенная» фуфайка и подшитые, с обсоюзками катанцы не по чину.