Конец выступления Иванова он прослушал, но когда шли они на вечернее построение, Толя Шитов сказал, что ничего интересного тот больше не поведал, все призывал честно родине служить.
– А то мы не служим, – обиженно добавил он от себя, и они пошли строиться.
А потом начались будни. Рудаки бегал, ползал, стрелял, потом занимался арабским, английским и многими другими не столь мирными предметами, а потом опять бегал, ползал, стрелял, и так каждый день, поэтому спал он как убитый, едва добравшись до койки. И потом весь этот период помнился ему как беспрерывная беготня и стрельба, во время которых постоянно хотелось спать.
Некоторые вещи, правда, запомнились. Был у них предмет, который официально назывался «Наружное наблюдение», а они с подачи Толи Шитова звали его «мышка-наружка», и учили их на этих уроках запоминать окружающие предметы и не только. Например, надо было зайти в помещение, в котором свален был в беспорядке всякий хлам: мебель старая, посуда, детские игрушки, книги разные, и, постояв на пороге меньше минуты, назвать все, что было в этой комнате, а инструктор проверял по списку. Были и другие интересные упражнения. Например, инструктор выбирал группу – человек десять-пятнадцать, и каждый должен был придумать себе имя помудренее и представиться только что вошедшему в класс курсанту. Задание у этого курсанта было запомнить, как кого зовут, и потом вызывать их по одному и разоблачить самозванца, если вместо, скажем, Торгома Мадатовича вставал по вызову Авессалом Нуралиевич. Им эти игры нравились, но экзамен потом было сдать нелегко.
Запомнились и уроки арабского, точнее, не сами уроки, а те воспоминания, которые они неизбежно вызывали. Каждый раз, сражаясь с каким-нибудь «маздером второй породы»,[38] Рудаки вспоминал Дамаск и свой разговор с шофером по имени Камаль Абу-Гашиш. Он тогда начал серьезно учить арабский с местным учителем, но, к сожалению, устаз[39] Абдулла был еще и активным коммунистом, за что местные власти его вскоре расстреляли, но три урока он все же успел дать. И вот после первого или, скорее, второго урока, выучив кое-какие фразы, Рудаки решил поделиться своими познаниями с Камалем, но впечатления на него не произвел.
– Ты, мистер, – сказал Камаль, – говоришь красиво, как Коран, жалко, правда, что ничего не понятно.
«Прав был Иван Иванович Иванов, – думал Рудаки, – чужой язык выучить невозможно», – но продолжал зубрить арабские глаголы, так как, что бы там ни говорил этот Иванов, а экзамен сдавать надо.
Больше ничего существенного Рудаки не запомнилось – остались в памяти бег, стрельба, постоянное желание спать и еще, конечно, Сон – сон с большой буквы, потому что видел он этот сон постоянно, почти каждую ночь. Каждый день перед отбоем им давали час свободного времени, назывался этот час «личное время». Он пытался в это «личное время» читать, иногда звонил Иве, но чаще всего валился на койку в казарме и тут же засыпал. И снился ему Сон: как только он засыпал, то всегда оказывался в одном и том же месте, точнее, в двух местах поочередно.
Сначала это была комната, похожая на больничную палату, но не совсем – мебель была не больничная и никаких медицинских приборов в ней не было. К Рудаки приходили посетители: бородатый в белом халате, должно быть, врач и еще один, вертлявый такой, без бороды – тот приходил реже. Бородатый говорил на каком-то странном языке, который Рудаки не понимал, хотя тот упорно продолжал на этом языке говорить. Вертлявый говорил по-английски – плохо, но понятно, а вообще разговоры с вертлявым были какие-то смутные и суть их от Рудаки ускользала. Когда посетители уходили, Рудаки шел во сне в другое помещение, больше первого, где стоял огромный цветной телевизор. Ребята говорили, что в Америке есть цветные телевизоры, но этот был какой-то очень уж большой и страна была явно не Америка. Еще запомнилось из этого сна, что звали его во сне странным именем «Реквизит».
13. Реквизит
«Солнце село за рекой, за приемный, за покой. Приходите, санитары, посмотрите, я какой!» Эта дурацкая песенка про московский сумасшедший дом – Канатчикову дачу, – которой давно когда-то научил его один приятель-москвич, все время звучала в голове Рудаки как постоянный фон происходивших с ним в последнее время событий. Песенка про сумасшедший дом была этим событиям очень кстати.
Заведение, в котором он сейчас пребывал, и было сумасшедшим домом, правда, как стали говорить в новом времени, «продвинутого типа»: не было тут смирительных рубашек, «палат номер шесть» и дебильно-бандитского вида санитаров со шприцами и полотенцами, но тем не менее был это самый настоящий сумасшедший дом или официально: «Психоневрологическая клиника доктора Кузьменко». И доктор Кузьменко собственной персоной как раз возник на пороге «апартаментов» Рудаки.
Палаты здесь называли «апартаментами», хотя этого названия большая комната с кроватью, шкафом, столиком и тумбочкой едва ли заслуживала, зато название было «шикарное», в стиле «гидроаналитического метода», с помощью которого лечил страждущих доктор Кузьменко. Метод этот заключался в том, что пациентов часто купали, хорошо кормили, а в остальном они были предоставлены самим себе, кроме ежедневных бесед с самим доктором. С этой терапевтической целью он и возник сейчас в «апартаментах» Рудаки. Если бы не глаза, доктор Илько Вакулович Кузьменко был бы поразительно похож на доброго Деда Мороза: окладистая борода, румяные, пухлые щечки, красный нос пуговкой – для полноты картины не хватало только красного колпака на лысине, своим цветом напоминавшей цвет этого самого колпака; возле глаз у него были лучики добрых морщинок, и только глаза – светло-серые, почти белые – смотрели холодно и подозрительно.
«Служба», – подумал Рудаки, когда увидел эти глаза впервые, и потом некоторое время продолжал думать, что доктор Кузьменко агент Службы, но сейчас уже окончательно убедился, что доктор – это мафия, та самая мафия работорговцев, ради которой Рудаки здесь находился.
– Но й як ми ото сьогодні почуваємось? – ритуально поинтересовался доктор Кузьменко на языке Независимой губернии.
– Не понимаю, – также в соответствии с ритуалом ответил по-английски Рудаки и стал слушать тоже ставшую уже своего рода ритуалом ежедневную проповедь доктора, которая, как обычно, сводилась к тому, что Рудаки с каждым днем становится все лучше, что все его анализы приходят в норму (никаких анализов он не сдавал), что еще немного водных процедур по методике доктора и можно будет говорить о выписке.
Повторяя время от времени «I don't understand» или «I don't speak Russian» – надо было делать вид, что он принимает язык Независимой губернии за русский, – Рудаки думал: «Когда же они наконец предложат контракт?». Но контракт и на этот раз ему не предложили, и добрый доктор ушел, сказав напоследок бодрым тенорком несколько слов по поводу того, что амнезия вылечивается – нужно только время и, может быть, скоро Рудаки вспомнит, кто он и откуда.
– До побачення, пане Реквизите, – сказал, прощаясь, доктор Кузьменко и покинул «апартаменты».
В психушке Рудаки называли Реквизитом. Этикетка на подкладке пиджака с надписью «Театральный реквизит, инв. № 105» была единственной информацией, которую им удалось о нем получить. Ни кто он, ни откуда, Рудаки не помнил (они считали сначала, что он притворяется, но потом поверили); ни по-русски, ни на языке Губернии он не говорил, но вел себя спокойно, не буянил, и персонал клиники относился к нему в общем неплохо.
Он говорил по-английски и иногда по-арабски, и это сбивало с толку Викентия Уманского – второго посетителя «апартаментов» Рудаки.
«Этот точно сотрудник Службы, – у Рудаки не оставалось на этот счет сомнений уже после первого визита г-на Уманского, – причем Службы местной, губернской». Об этом говорило все: и плохой, с ужасным прононсом английский, и наглость облеченного некоторой властью провинциального чиновника, и дорогие костюмы, и даже постоянно исходивший от него запах немытого тела, который в сочетании с дорогими костюмами и не менее дорогим одеколоном был особенно противным.