Изменить стиль страницы

Филип понимал, что она имеет в виду: лучше оставить эти рукописи в покое, оставить их в том виде, в каком они были до смерти Чарльза, и не совершать больше никаких попыток доказать или опровергнуть их подлинность. Разве он сам не говорил всегда Филипу, что в неоконченной работе есть какое-то очарование и даже красота: голова, разбитая скульптором и затем брошенная им; стихотворение, прерванное да так никогда и не завершенное? А почему бы и историческим исследованиям не оставаться незаконченными, существуя в качестве возможности и не скатываясь к блеклому знанию?

– Я не должна была отдавать их Хэрриет, – сказала Вивьен. – Но я сама не соображала, что я делаю. Меня так потрясла смерть Чарльза. И нам было так трудно…

– Здесь нора! – прокричал Эдвард. – Кроличья нора! Совсем как в «Алисе в стране чудес»!

– Все думали, что я «держусь». Именно так они и говорили. А на самом деле – ничего подобного. Просто мне казалось, что все это происходит с кем-то другим. Даже когда я плакала, то как будто кто-то другой плакал вместо меня.

– Ну не надо…

– Нет. Я хочу все это вспомнить. Я хочу вспомнить все. – Взяв его под руку, она продолжала: – Даже Эдвард словно играл какую-то роль. Мы оба ждали – ждали, чтобы сделать первый шаг. Но я не знала, как…

– Тебе надо было сказать об этом мне.

– Но что бы я сказала тебе? Что все казалось ненастоящим? Что все мне угрожало? Ты бы не защитил меня от моих собственных страхов.

– Думаю, что нет. Я тоже не знал, как тебе помочь, – ответил он. – Я обо многом думал, но… – он нагнулся подобрать ветку, – но теперь незачем об этом печалиться. Теперь я все заберу у Хэрриет Скроуп. – Он ударил веткой о ствол дерева, и от этого внезапного толчка на них пролился душ из дождевых капель.

– Но как ты это сделаешь? Я ведь сама ей все отдала. Я не могу просто взять и потребовать их обратно. И она сама так обрадовалась рукописям, говорила, что нужно их издать…

– Идите сюда, – закричал Эдвард. – Здесь речка!

Они двинулись дальше; Филип воинственно размахивал палкой в воздухе.

– Но с чего мы взяли, – сказал он, – что бумаги действительно принадлежали Чарльзу?

– Что ты хочешь этим сказать?

– Я так до конца и не знаю, что произошло в Бристоле. Он просто вышел из того дома с кипой бумаг в продуктовой сумке.

Она рассмеялась.

– Он никогда не любил вдаваться в объяснения, правда?

Как только Вивьен сказала это, Филип осознал, что они с Чарльзом никогда как следует и не говорили – и не потому, что чувствовали себя неловко друг с другом, а потому, что каждый разговор казался им лишь промежуточным, лишь одним из многих разговоров, которые будут все время продолжаться. Они и не догадывались, что все это может внезапно оборваться.

– А я ведь даже не знаю, – сказал он, – как Чарльз набрел на тот портрет.

– Ну, об этом тебе все расскажет Эдвард. Они вместе ходили в ту лавку старьевщика. – Но она еще раздумывала над его предыдущим замечанием. – А что тебя все-таки смущает – с Бристолем?

– Да все очень просто. Что, если бумаги не принадлежат Чарльзу, и что, если подлинный владелец хочет вернуть их себе? Тогда Хэрриет придется расстаться с ними. Теперь ты понимаешь?

– И больше никто об этом никогда не узнает?

– Никто. – Он подбросил ветку в воздух, и она исчезла где-то в гуще деревьев.

– Но как же ты узнаешь, кто их действительный владелец?

– Я пойду по следу. Я снова съезжу в Бристоль и поговорю с тем человеком, который отдал бумаги Чарльзу. Тут что-то не так, я это чувствую. Мне бы раньше догадаться…

– Да нет, не было никакой причины…

– Но я раскрою истину. Я выясню, что такое эти манускрипты на самом деле. А потом нанесу визит Хэрриет Скроуп.

Эдвард побежал обратно к ним.

– Это как лес, который снится во сне – правда, мама? Тут так тихо. Он снова убежал.

– Этот мальчуган, – сказал Филип, смеясь, – станет поэтом.

– Он скучает по отцу. – Тут палка свалилась на землю, пролетев сквозь ветви деревьев, и Вивьен подняла ее. – Но он ничего не говорит.

– Да, мальчики обычно скрытны. Они ищут какую-то замену. – Филип никогда прежде не разговаривал с Вивьен так откровенно, и он только теперь начинал сознавать, что может разговаривать: теперь, когда он чувствовал ответственность за них двоих, ему больше не мешали его обычные нервозность и застенчивость. – Событие, которое для нас – трагедия… – он немного помедлил, – для них – просто перемена.

Эдвард гонял между деревьями синий мяч.

– А ты когда-нибудь замечал, – спросила Вивьен, – как трудно разглядеть синий цвет в таком освещении?

– Нет, – ответил Филип. – Я никогда этого не замечал. – Внезапно он ощутил сильную любовь к ней – и побежал к Эдварду, крича, чтобы тот сделал ему подачу.

* * *

Я полагаю, Дэн, что писатель, который не способен писать на одну и ту же тему с противоположных позиций, – попросту неумеха. Он недостоин своей…

Своей платы?

Своей Музы.

Ну, когда ты толкуешь о Музах, я попадаю впросак. Мне о них ничего не известно.

Дэниел Хануэй, сочинитель всякой всячины, эподист и литературный поденщик, сидит вместе с Чаттертоном в питейном павильоне в Тотхиллском увеселительном саду. Они пришли сюда по настоянию Хануэя, так как ему не терпелось поглазеть на здешних дамочек. Но Чаттертон уже принялся рассуждать о более высоких материях.

Когда я сочиняю восхваления в честь покойного старика Ли, говорит он, то я пишу от чистого сердца; но когда я сочиняю на него же хулы, проклиная его и осуждая на адову яму, – то поступаю столь же искренне. Он берет со стола стакан бренди с горячей водой. А знаешь почему, Дэн?

Почему, Том?

Потому что мы живем в век поэзии, а поэзия никогда не лжет! Так выпьем за Музу!

Он поднимает свой стакан и проливает немного бренди на свой галстук.

А ты – дитя этого века, да, Том?

Да нет, какое я дитя? Эй, еще бренди сюда! Разве я выгляжу как дитя?

Мальчишка приносит им еще один кувшин, а оркестр в ротонде начинает играть музыку; и тотчас же среди дорожек и павильонов зажигаются факелы. Чаттертон откидывается на спинку стула и смотрит по сторонам.

Внезапное преображение, Дэн, вполне достойное пантомимы.

А ты – бесенок, я полагаю? Хануэй тоже порядком набрался. Погляди-ка, Том: видишь вон ту бабенку за деревьями? Он показывает в сторону крытого променада, завершающегося купой деревьев. Готовь-ка хуй да целься в нее.

Но Чаттертону слепит глаза свет факелов: все блестящие предметы ему напоминают о его грядущей славе, и он чувствует тепло на своем лице. Я смотрю на пламя и вижу все перед собою. Он оборачивается к своему собеседнику. Дэн, Дэн, расскажи мне о тех поэтах, которых ты знал.

Хануэй неохотно отрывает взгляд от той дамы. А-а. О поэтах. Ну, был такой Туксон – злобный старикашка с ядовитым пером. Он все захаживал в таверну «Геркулес» – верно, знаешь такую на Дин-стрит? Он бывал там так часто, что его даже прозвали Геркулесовым столпом.

Нет, не о таких, как он. Расскажи мне о настоящих поэтах, Дэн.

Хануэй улыбается.

Да кто я такой, чтобы судить – кто настоящий, а кто ненастоящий?

Но ты ведь знал Каупера. И Грея.

Редкостные типы. Оба. Грей, бывало, напивался так, что падал замертво на землю, а потом просыпался радостным и веселым, как младенчик на груди матери. Но над ним никто не смеялся. Что-то в нем было такое…

Что-то такое? Но что же?

Чаттертону не терпится узнать именно это о своих предшественниках. Хануэй наполняет свой стакан.

Понимаешь, он расхаживал среди нас, но мыслями находился где-то в другом месте. Но тебя этим не удивить.

Почему это?

Да потому что ты сам такой же. Никто над тобой не смеется. Пусть даже ты всего лишь мальчишка. Хануэй ставит стакан на стол, и факельные отблески освещают глубокие морщины на его лице. У тебя еще многое впереди, Том. А моя песенка спета.

Да ты еще меня переживешь, Дэн…