16
В эти же минуты между Радюшиным и Василистом, внуком старого Геласия, завязывается путаный смутный разговор. Председатель сидит по-хозяйски осанисто за двухтумбовым полированным столом, пустынным и тяжелым, как намогильная мраморная плита. Только порой наклоняется он, вроде бы порывается приподняться, и толкает по столешне тонкий бумажный лоскуток, круто исписанный. На короткую воловью шею Радюшина прочно посажена крупная породистая голова, лицо кирпичное, заветренное, оплывшее в подглазьях, нос оседлан тонкими очечками в золотой оправе. Василист – напротив, бочком на стуле, словно боится раздавить его, телом медвежеватый, кулаки – два чайника – отстранение и устало лежат на коленях, покрытых пыльной робой, волос на голове плюшевый, будто бы чужой, густым мысочком стекает на шишковатый лоб почти к переносью, брови моховые, в пору причесывать их, и глазки затаились глубоко, и всмотреться в них со стороны трудно. Круто замешены оба, из доброй хозяйской квашни слеплены, и если столкнуть друг на дружку, то неизвестно еще, кто от кого отразится, чья земляная хлебная сила возьмет верх.
– Говорят, в Африке-то опять голод. Может, сухарей белых послать? – сказал вдруг Василист, но взгляд от пола не оторвал.
– Пошли, – согласился Радюшин и торопливо потер переносье, чтобы спугнуть улыбку.
– Да вот адреса не знаю.
– Африка... голодающим.
– И дойдет?
– А куда денется? Самолетом же...
И снова замолчали. Радюшин порой с далеко затаенной брезгливостью посматривал на склоненную плюшевую голову Василиста, то искоса вылавливал в окне все наиболее достойное внимания из неторопливого теченья деревенской жизни. Вот и Геласий протащился из своего двора к реке, баранья шапка проплыла над изгородью и пропала за углом.
– Я перед атакой, бывало, никогда не ел и водки не пил. Потому и выжил, – нарушил тишину Радюшин и толстыми пальцами отбил по столетие дробь. – Я в атаку шел с трезвым умом. Я с расчетом шел.
«Голодом-то не ахти повоюешь, – подумал Василист, внутренне усмехаясь. – Врет, поди, заливает, так ему и поверили». Но вслух понятливо согласился, вразрез не поплыл:
– Я тоже служил. Кое-что и мне знакомо. Правда, в новых дислокациях...
– Кто пьяный шел, он пули не боялся. Того уж кости истлели. А я знал, когда пуле поклониться... Слышь, тут тетка Матрена приходила, плакалась. Улетела, нет?
– Собиралась, – отозвался Василист, уже устав от дрянного разговора... Звал, так скажи толком, не тяни резину. За столом ему воля время переводить... – Сбил на фуфайке древесную пыль, с напряженным сонным вниманьем оглядел ладони: пальцы задубевшие, в застаревших царапышах, каждый ноготь с пятак, на указательном – под слоистой мутной роговицей – застывшая клякса крови. – Прости, Николай Степаныч, насорил тут. Не думал ведь. Слышу, кличут, поди, кричат, батя зовет. Думал, дельное чего. – И еще раз неловко польстил, пряча глаза: – А раз батя в правленье кличет, идти надо.
– Я тебя в правленье решил ввести. – Радюшин опять взглянул в окно: все, кто собирался с утра лететь в город, уже ушли на поскотину к взлетной полосе, но тетка Матрена так и не появилась на крыльце. – Ты, Василист, человек трезвого ума, у тебя не кочан на плечах, а го-ло-ва. Я тебя всем в пример ставлю в смысле работы. Чуешь?
– Не простодыра, – охотно согласился Василист, – у меня меж пальцев не протечет. Я цену себе твердую знаю.
– Я мог бы с ним по-другому. Право на то имею. Раз – и дело с концом. Он ведь выворотень. Понял, я о ком? Ему всеобщее благо костью в горле. А ты, Василист, человек новой жизни, тебе многое дано, но с тебя и спросится. С тебя спро-сит-ся, – с нажимом повторил Радюшин последние слова. – И вдруг обмяк, обвис плечами, устало стянул с переносья золотые очечки: под глазами синие мешки, отечные, сырые. Может, свет так пал из окна и выстарил председателя? – Устал я, Василист, выдохся. Какое вам благо принес, силы положил. Живали когда так, а? Но от вас хоть бы на понюшку толку. Дикие люди, выворотни, – сорвался Радюшин, закричал неожиданно зло, и азиатски темные глаза его остекленели.
– Ну я-то, предположим, не фуфло. На меня положиться можно, – отозвался Василист, смущенный неожиданным признаньем.
– Заработок-то ваш плотницкий от него зависит. – Кивнув на окно, Радюшин откинулся в кресле, в прорешинку плоских зубов ткнул «беломорину». – А мы приступать к стройке не можем, пока развалюху не снесем. Понял?..
– Да как не понять-то.
– Ты член правленья. Ты пугни его...
– По закону?
– Закон за нас! – Радюшин гулко приложился ладонью о столетию и, заминая ухмылку на оперханных губах, добавил: – А насчет посылки в Африку ты погоди. Ты лучше деньги внеси на мир.
17
Перемогая слабость, добрался Геласий до кладбища, тихо, неприметно вросшего в крохотную прогалинку посреди бора. Многие старинные кресты без должного ухода пали наземь, затрухлявели, колоды замшились, их обметало ягодником, и задернелые могилы нынче походили на лесовой кочкарник. Не терпящая сиротской пустоты, природа брала свое...
Кладбищенская ограда пала, и окраина погоста была неряшливо закидана скотским костьем, которое нелепо выпирало, глазело из почерневших куртинок кипрея. Полина могила странно светилась посреди жальника, словно бы заиндевелая: знать, последние дожди и ветры согнали бурое рубленое коренье к подножью и выбелили горестный холмик. Геласий трудно встал на колени, пробежался пальцами, спугивая мурашей, а после, отогнув на сторону ковыльную бороду, приложился к оголовью ухом. Чего он хотел выслушать – бог его знает. Могила прогнулась седловинкой, просела, в продавлинке скопилась дождевая выстуженная влага, и в этом зеркале Геласию увиделось небо с крохотным лебяжьим пером посередке. Старику показалось, что дышит земля, тукает его в висок, и он, ошеломленный, отпрянул от могилы. Под пластом дернины, в чреве земли, в деревянной избе без окон возлежала его Пелагея, и, знать, это ее дыханье передавалось ему в кровь. «Ересь и наважденье все», – подумал Геласий, встревоженно озираясь. Где-то в лесовой немоте заиграли жалейки, сосны стронулись и бесшумно пошли по кругу, завивая подолы. «Полюшка, как ты там? Плохо, поди, одной-то?» – неожиданно позвал Геласий и прислушался. Сквозь гуд жалеек из земли просочилось: «Плохо, Геласьюшко, скушно. Каково ты без меня разживаессе?» – «А худо, Полюшка, все гонят меня, да гонят. Ты там про жизнь нашу кому исповедала, нет?» – «Кому скажешь про жизнь – про любовь. Некому, Геласьюшко, немо все тут. А мы с тобой так толком и не поговорили». – «Но ведь нам хорошо жилось, правда?» – снова спросил Геласий, отчего-то всматриваясь в небо, словно оттуда, с голубых слепящих склонов, катился покойный Полин голос: «Прав-да-а... прав-да-а...»
Но если бы трезво напряг память свою старик да отряхнул наносную пыль с долгого быванья на белом свете, то и жизнь бы представил с самого зачина куда как иной, протащившейся через постоянное мытье да катанье. Отцу-покойничку, нравному характером, бывало, только дай побахвалиться: «Я судостроитель первой руки, меня по всему берегу возят», и от заносчиво воспарившего сердца любил он тихого человека особенно унизить и всяко повыхаживаться над ним. А Полюшка ему крайне не поглянулась еще в девках, и в снохах он знать ее не хотел.
Ивану постному был праздник, еще картошки копали, когда вернулся Геласий с богатого звериного промысла. Отец на привально браги наварил, за столом поначалу вел себя мирно, но дернул же его черт за язык, и решил Созонт сына сосватать. Думаю, говорит, отдать тебя за Феколку, у нее батько – первый хозяин, и ты меня ослушаться не посмей. А Польку выкинь из головы. Геласий же с пьяной головы и послал родителя по матери, куда телят не гоняют. Отец вспылил, в сына запустил стаканом. Кончилась потасовка тем, что выкинул Геласий батьку во двор, и тот, свалившись пьяно, под взвозом уснул. А парень тем временем побежал в деревню Польку сватать...