Но, подражая американцам, европейские левые демонстрируют некую заметную двойственность. Вследствие своего рода эдипова комплекса они все бранят культуру и общество, которым подражают. Так, европейские левые выискивают сюжеты, которые помогут им стать непохожими на заокеанского гиганта, и чем они левее, тем ядовитее их голоса. Американцев обвиняют в загрязнении окружающей среды, в демпинговом сбыте товаров странам Третьего мира, чтобы помешать их экономическому росту, в поддержке Израиля, который изображается как западный колониалист, угнетающий принадлежащих к Третьему миру палестинцев. И именно их очевидная культурная зависимость делает их столь злобными, - иными словами, европейские левые паразитируют на американских идеологических поветриях. Они давно уже не экспортируют в Новый Свет ничего культурно значимого, если не считать постмодернистской литературной критики, которая привилась на кафедрах английского языка и литературы в университетах Лиги Плюща и в их провинциальных сателлитах. На самом же деле европейские левые так и не оправились от шока, каким стал для них развал Советской империи. Пока громыхал этот диктаторский режим, левые могли тешить себя причастностью к марксистской традиции, связанной мировой военной державой, и, соответственно, в своих протестах против вульгарности американской культуры и засилья консьюмеризма могли ссылаться на идеализированный образ Советского Союза[20]. С распадом коммунистического блока мировой социализм остался в прошлом. А расширение американского влияния ведет к тому, что европейские леваки обречены сочетать ностальгию по коммунистической диктатуре с американскими причудами. Отсюда и преобладающие в Европе левые гибриды, требующие проведения политики, изобретенной американскими социальными работниками или феминистками из американских университетов.
Наконец, нужно исключить ту гипотезу, что американцы, канадцы и западноевропейцы одновременно и независимо друг от друга наткнулись на те же самые идеологические проблемы. Поскольку-де эти народы развиваются параллельно и претерпевают, скажем, одновременный переход от экономики индустриальной к экономике, в которой центром тяжести становится сфера обслуживания, или массовый выход женщин на рынок труда, то представляется вероятным, что к одним и тем же идеям они придут одновременно. Но этот вывод придется отбросить. Можно указать на экономически развитые общества, - скажем, на Японию, - где женщины вышли на рынок труда и где феминизм, права геев и мультикультурализм не играют при этом заметной роли.
Хотя в Италии в семейной жизни действуют те же тенденции, что и в Германии - низкий уровень рождаемости и работа женщин вне дома - размах идеологических изменений в этих странах неодинаков. В Германии феминистское движение обширнее и активнее, чем в Италии. Особую тягу к американской политической культуре проявляют страны и группы с предрасполагающими к тому чертами: скажем, немцы, демонстративно отвергшие собственные исторические традиции, или англоязычные общества, которые втягиваются в американскую культурную и политическую орбиту в качестве младших партнеров. Наконец, учитывая заметную асимметрию культурного обмена, трудно предположить, что европейцы не испытали значительного влияния своих американских кузенов. США и Европа обмениваются культурной продукцией в соотношении пятьдесят к одному. Бен Уаттенберг в работе «Первая всемирная нация» приводит этот факт как свидетельство американского культурного превосходства[21]. Но, если отвлечься от смысла высказывания Уаттенберга, можно, не страшась обвинений в американском шовинизме, заключить, что торговля культурой полезна для выявления влияний. Гипотеза о параллельном развитии применительно к идеологии неприменима, если все заимствования идут в одном направлении.
Необходимо, пожалуй, поднять вопрос и о школе социальной критики, образцом которой можно считать работу Аллана Блума «Затмение американского ума», развивающая ту сомнительную идею, что американские университеты и американские культурные установления оказались в плену вредоносных иностранцев, обыкновенно говорящих с немецким акцентом. Такого рода обвинения по сердцу американским патриотам, которым трудно вообразить, что нечто отвратительное и отталкивающее может иметь чисто американское происхождение[22].
Но учение о пагубности иноземного влияния и субъективно, и эмоционально. Как можно поверить, что эгалитаризм или сентиментальное сочувствие предполагаемым жертвам, пронизывающее нашу университетскую жизнь, не могли возникнуть на национальной почве, а должны были быть заимствованы из Европы, прежде чем укорениться здесь? По мысли Блума, моральные устои Америки разрушает не радикальный эгалитаризм, а «немецкое влияние», источником которого являются Ницше и Хайдеггер. Давно умерших реакционных тевтонов призвали на суд постмодернистских творцов разрушающего американские демократию и равенство скептицизма, который, по мнению Блума, царит в наших университетах.
«Затмение американского ума» - такая же реакция либералов периода холодной войны на вредоносные иностранные влияния, как и консервативный выпад Бьюкенена, но, когда дело доходит до текстуальных доказательств, идеи Блума оказываются еще более худосочными. Мнения и оценки - вот и все, что остается после чтения его книги. Впрочем, его сближает с Бьюкененом та мысль, что американская империя представляет собой разбухшую губку, которая без разбора засасывает всякий неамериканский мусор. Такого рода идеям давно место на чердаке, среди другого отжившего хлама.
В главе 2 мы рассмотрим историю проблем марксистской теории после 1960-х годов, все сильнее страдавшей от несоответствия между марксистско-ленинскими пророчествами и непокорной действительностью. Поскольку развитые капиталистические страны так и не рухнули под тяжестью экономических проблем и противоречий, а марксистские правительства были заняты материальным дефицитом и крайней непроизводительностью экономик, и поскольку западноевропейские коммунистические партии так и не сумели побить собственный рекорд на выборах (порядка трети голосов избирателей), коммунистам и их сторонникам пришлось подыскивать объяснения этим малоприятным фактам. Объяснения, предложенные внутри и извне коммунистических партий, потребовали смещения акцентов и отказа от прежнего европоцентризма. После этого, по замечанию историка Клауса фон Бёме, марксистские теоретики начали говорить о несопоставимости социалистических и капиталистических обществ[23]. Местом для подлинно марксистских революций стали такие страны Третьего мира, как маоистский Китай и Куба при Кастро; революции превратились в излюбленный инструмент бедных и эксплуатируемых стран, которые, победив в схватке с империализмом, теперь догоняли бывших эксплуататоров. Но ввиду значительного отставания в развитии было сочтено неуместным проводить сравнения между этими выбравшими марксизм, мучительно борющимися за выживание обществами Третьего мира и развитыми капиталистическими странами. К тому же, продолжали эти неомарксистские теоретики, и сами капиталистические общества оказались на грани кризиса, - хотя кризис этот, отмечали прежде всего западногерманские марксисты, связан не столько с классовым конфликтом, сколько с сокращением социальных программ. Около 1970 года была опубликована тьма социалистических трактатов (и в том числе труд с претенциозным названием «Кризис государственного управления»), развивавших ту мысль, что сокращение социальных расходов свидетельствует о поразившем западные общества «кризисе рациональности». Этот кризис указывал на неспособность государства произвести достаточно средств для защиты трудящихся и безработных, что якобы приведет к существенному изменению социально-экономической системы. Хотя сторонники социального планирования продолжали пророчить мрачное будущее государству благосостояния, их предсказания не смогли воскресить классическую марксистскую теорию. Эти фабриканты мрачных пророчеств не смогли восстановить доверие ни к историческому материализму, ни к перспективе революционных социалистических преобразований, которые Маркс и Ленин считали важнейшим компонентом успеха своего дела.