Но исследователи (Стендер-Петерсен и др.) уже отмечали, что “Нос” Гоголя не фантастическая повесть романтического типа, а “ироническая пародия на романтику”.

Гоголь, совпадая с Гофманом в фантастичности сюжета, реализует этот сюжет не на фольклорном материале, а на материале реалистически показанной действительности. Но хотя Гоголь дает известную параллель романтическому мотиву о потере тени или отражения, — как символу потери полноценности личности, — однако самый выбор столь “тривиальной” и комически-подчеркнутой ситуации, как исчезновение носа, являлся прямым снижением романтической символики. Недаром в своем редакционном примечании Пушкин назвал “Нос” Гоголя “шуткой”, подчеркивая этим его “фарсовый” характер.

Если юмор Гофмана абстрактен, основан на символической двуплановости его повестей, то юмор Гоголя конкретен, социально направлен, реалистичен. Сцены домашнего быта цирюльника Ивана Яковлевича являются дальнейшим развитием мотивов пушкинского “Гробовщика”; образ же майора Ковалева и весь обличительный материал повести непосредственно связан с неоконченным “Владимиром 3-ей степени”, “Записками сумасшедшего”, наконец с “Ревизором”.

Реалистический, пародирующий принципы романтической эстетики, характер повести нагляднее всего подтверждается тем отрицательным к себе отношением, которое она встретила в лагере русских шеллингианцев, приверженцев немецкого романтизма. По свидетельству Белинского “один журнал (т. е. “Московский Наблюдатель”) отказался напечатать у себя повесть Гоголя “Нос”, находя ее грязною”. “Из существовавших прежде журналов”, говорит Белинский в другом месте, “первый оценил Гоголя “Телескоп”, а совсем не тот, другой московский журнал, который отказался принять в себя повесть Гоголя “Нос”, по причине ее пошлости и тривиальности”. [“Отечественные Записки” 1842.] При всей своей необычности и полемической заостренности повесть “Нос” не была отмечена критикой. В этом едва ли, однако, надо видеть сознательное замалчивание: отсутствие высказываний скорее объясняется случайными причинами. Появление повести в 1836 г. могло остаться незамеченным, так как критика только что исчерпывающе высказалась о “Миргороде” и “Арабесках”, а выход в марте 1836 г. “Ревизора”, возбудившего оживленные споры, окончательно заслонил повесть, появившуюся несколькими месяцами позже. Перепечатка повести в собрании сочинений в 1842 г. также не обратила на себя внимания, так как критика была целиком занята появлением “Мертвых душ”. Чаще всего “Нос” зачислялся современной ему критикой в разряд “фарсов” и “анекдотов” Гоголя, рассматриваясь не иначе как со всей совокупностью других его произведений. Шевырев в своей статье о “Мертвых душах” говорит о “Носе” даже как о неудаче Гоголя. [“Москвитянин” 1842, № 8. стр. 373.]

О. Сенковский, следуя своему упрощенному и враждебному истолкованию гоголевских произведений как фарсов, в статье 1842 г. о “Мертвых душах” полемизируя с Шевыревым, о “Носе” отзывается однако так же как он. [“Библ. для чтения” 1842, август, Литературн. летопись, стр. 24–52.]

Единственно значительным и принципиальным был отзыв Белинского в его рецензии на 11 и 12 тома “Современника” 1838 г. Белинский подчеркивает как сатирическую направленность повести, так и социальную обобщенность и типичность образа майора Ковалева: “Вы знакомы с майором Ковалевым? — писал Белинский: отчего он так заинтересовал вас, отчего так смешит он вас несбыточным происшествием со своим злополучным носом? Оттого, что он есть не маиор Ковалев, а маиоры Ковалевы, так что после знакомства с ним, хотя бы вы зараз встретили целую сотню Ковалевых, — тотчас узнаете их, отличите среди тысячей”. [“Московский Наблюдатель” 1839 г., ч. 1, № 2; Полн. собр. соч. Белинского, т. IV, стр. 73.]

ПОРТРЕТ

I.

Никаких свидетельств ни самого Гоголя, ни его современников о творческой истории “Портрета” до нас не дошло. О датировке рукописи PM4 см. выше (во вступительной статье). Самый же замысел “Портрета” вообще вряд ли может быть отнесен ранее чем к 1832 г.

Косвенные данные для датировки замысла “Портрета” можно извлечь из некоторых деталей в самом тексте повести. Так, по упоминанию о “портрете Хозрева-Мирзы” в картинной лавке начало действия первой части повести не может быть отнесено ранее чем к концу 1829—началу 1830 г., ибо персидское посольство, возглавлявшееся Хозревом-Мирзой, прибыло в Петербург 4 августа 1829 г. и выехало из столицы 6 октября того же года (“Отечественные Записки” 1829, ч. 40, стр. 118 и 138; ср. Записки П. А. Каратыгина, т. I, Л., 1929, стр. 283). На тот же период времени, т. е. на конец 1829—начало 1830 г., указывает и упоминание в черновой редакции о “портретах Забалканского и Эриванского”, исключенное из печатного текста. Ассоциация имен генерал-фельдмаршалов гр. И. И. Дибича-Забалканского и гр. И. Ф. Паскевича-Эриванского могла быть естественной после Адрианопольского мира, заключенного 14 сентября 1829 г.

По ходу действия в первой части повести история Чарткова занимает не менее 2–3 лет. Время действия второй части самим Гоголем указано очень точно и в полном соответствии с первой. Во второй части старик-художник говорит своему сыну, что сверхъестественная сила портрета не вечна, что она погаснет “по истечении пятидесяти лет”, “если кто торжественно объявит его историю”. Свидание художника с сыном происходит в тот момент, когда уже 30 лет прошло со времени написания портрета, вскоре после окончания русско-турецкой кампании, участником которой был Леон. Очевидно, в повести имеется в виду русско-турецкая кампания 1806–1812 гг. История ростовщика относится, следовательно, к екатерининской эпохе, а смерть ростовщика и написание его портрета датируется 1782 г. Никаких исторических черт в сценах с ростовщиком, указывающих на екатерининскую эпоху, в тексте не дано (екатерининская эпоха раскрыта лишь во второй редакции повести), так же как не дано и прямых датировок. Но что эти датировки Гоголем обдуманы и сознательно предусмотрены — в этом не может быть сомнений. Завуалированная, но точная хронология является одной из существеннейших особенностей всей композиционной структуры “Портрета”.